Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
155
Но в городе все же нашлось для меня пристанище, цивильное логово, где я был не одинок, как зверь, каким чувствовал себя, когда, покинув казарму под видом или по случаю тренировки, забивался в какую-нибудь корчму; это был дом, куда я всегда мог прийти, где меня всегда были рады видеть и накормить. Мы все время что-нибудь ели, еда была всем: знаком внимания, уважения, подтверждением, что они меня ждали.
К моему имени они относились с известным трепетом — я слышал, как они за моей спиной перешептывались с соседкой, — но все было в меру, скорее хозяева просто гордились, что к ним ходят такие. Боюсь, будь я действительным, натуральным, из плоти и крови графом, наследным владельцем Чаквара, Гестеша и т. д., они вряд ли стали бы разбиваться передо мной в лепешку. Что беспокоит. Преданный мне народ проявляет огорчительные признаки неблагонадежности. Никак эти коммунисты люмпенизировали уже весь мир. Или все оттого, что мы на Алфельде, венгерской равнине? Где бедность делает людей медлительными и косными? Иное дело Задунайский край, там порядок, там иерархия. Алфельд проще, грубее. (Но, возможно, и искренней. Хотя нет. Быть непосредственным и быть искренним — не одно и то же.)
Как ни странно, моя униформа снискала у них уважение. Меня от солдатчины просто тошнило, ничего, кроме отвращения, страха, презрения, а они — просто анекдот — связывали это с гусарами, доблестью, родиной, защитой отечества. Я удивлялся, но все же не спорил с ними, про себя наслаждаясь этим недоразумением.
В их доме я оказался благодаря тете Маргит, которая приходила к нам гладить, готовить, помогать моей матери (почасовая оплата — десять форинтов). Я считал ее неискренней, себе на уме, но она готовила изумительную выпечку, поднимаясь до головокружительных высот бабушки, рогалики с ванилью, медальоны в сахаре и шоколаде. Я не любил ее, но был поражен, когда выяснилось, что она меня тоже. Что она настолько смела в своей трусости.
Лукавая челядь, думал я, прислуга. Со всеми она говорила подобострастным тоном, когда же случалось, что к ней обращался отец, что было довольно редко, ибо он просто не замечал ее, она задыхалась от оказанной ей чести и краснела до корней волос.
— Как дела, Маргитка?
— Ой, что вы, милостивый господин граф! — пыхтела она, отчего отец лез на стену.
— Ой, что вы! — шипел он в ответ и нервически тряс головой (желваки!).
Временами Маргитка ловила руку старого графа (пятидесяти лет!) и, склонившись к ней, звучно чмокала.
— Что вы делаете, несчастная! — не скрывая отвращения, вопил на нее отец. Но Маргитка, я не раз это наблюдал, загадочным образом удерживала инициативу и, не отпуская руки, скашивала глаза и бросала на него заискивающий собачий взгляд, после чего, как мне казалось, так же надменно, во всяком случае с той же степенью отвращения, что и мой отец, роняла слова ему на руку:
— Простите! Простите меня! — и с жаром еще раз прикладывалась к красивой руке отца.
Тот брал печенье и, жуя на ходу, возвращался к письменному столу.
Здесь, в Ходмезёвашархее, жила младшая сестра тети Маргит — Илуш, которую никому и в голову не приходило называть тетей. Небо и земля. По сравнению с сестрой Илуш была воплощенным достоинством — шея прямая, голова вскинута, плечи расправлены, подъемы стоп прихотливо выгнуты, как лодыжки благородного скакуна, взгляд игривый и ласковый, чуть-чуть иронический. Дядя Йожи, ее благоверный, двухметровый бычина, в свое время служил в жандармерии («а куды мне податься было с такими форматами?»), охраняя реакционные устои, о чем он рассказывал с удовольствием. Они любили друг друга. Говорили на алфельдском диалекте и ели острейшую паприку, кусая ее, словно это были яблоки.
— Не хочешь отведать, голуба? — спрашивала, утирая слезы, Илуш.
От этого «голуба» у меня обмирало сердце. Жевать круглый «черешневый» перец или мелкий стручковый, такой же злющий «кошачий дрючок», как прозвали его в народе, я не решался, но яичницу щедро посыпал нарезанным кружками зеленым острым, а тушеное мясо сдабривал красным молотым, причем видно было, что делал я это с удовольствием, не по нужде, не из вежливости или желания показать себя, что они принимали с молчаливым одобрением: они и не думали, что этот городской дохляк на такое способен. Уважение к паприке мне привил отец, это он научил меня почитать острый красный перец (суп-гуляш!).
Ели мы много (от еды тоже можно опьянеть, есть в ней свой хмель), иногда выпивали.
— За всесильную власть судьбы! — командовал дядя Йожи, и мы должны были выпить стоя. Они элегантно оттопыривали мизинцы, как будто пили с английской королевой. Мы много смеялись, я объедался жирной, со специями, запеченной грудинкой, свежей колбасой, которая еще отдавала живой свиньей, острой салями, зельцем и, конечно, цыплятами, красным от паприки цыплячьим паприкашем с галушками, пуляркой в кляре, яйцами всмятку и с лучком приготовленной роскошной глазуньей.
Дядя Йожи покончил самоубийством. Повесился.
— Не понимаю, голуба, не понимаю.
После этого Илонка чаще бывала в Пеште, хотя сестры терпеть не могли друг друга.
— А, эта, да ну! — и махали рукой. Только Илуш при этом еще и смеялась.
Она упорно отказывалась ездить в метро.
— Да разве порядочный человек полезет в земную утробу, Петерке?! — говорила она и брала такси. Ее старшая сестра не садилась в такси ни разу в жизни, люди порядочные на такси не ездят, наверняка сказала бы она, если бы задумывалась о таких вещах. А потом они съехались.
— Сущий ад, голуба.
156
Как Сократов петух, как последний долг — такой была эта записка, обнаруженная в вещах моей матери. «Маргитка — 150 форинтов». Я отправился к ней. Она тяжело дышала, с шипом, хрипами, иногда разевая рот и делая паузы, на время которых мир как бы переставал существовать. На столике рядом с кроватью я заметил вставленную в аккуратную рамочку фотографию матери; снимок редкий, смеющаяся мать, я видел его впервые.
— Это что?! — рявкнул я на нее.
— А то вы не знаете! Все вы знаете! — тряхнула она головой и сощурилась, как старая кошка, меря меня недоверчивым взглядом. Видно было, что она уверена, что я действительно должен что-то знать. — Все вы прекрасно знаете! — сорвалась она на визг, но взгляд ее скользнул с моего лица на портрет, и лицо Маргитки изменилось, обрюзгло, побагровело, шея пошла розовыми и белесыми пятнами. Она тяжело дышала, но иначе, чем до того. Обо мне она как бы забыла. — О, зачем ты ушла от нас?! — Схватив фотографию, она стала ее целовать.
Я невольно думал о слюне, вытекавшей из старческого рта Маргитки (преувеличение) на лицо моей матери, на кисть руки. Во мне как бы сработали чувства и отвращение моего отца. Это было забавно, смешно, но и страшно одновременно. Ревность, брезгливость, сыновние чувства — все это смешалось. В до чего же запутанные отношения вступаем мы в момент своего рождения! Быть отцом, быть матерью, быть ребенком — как все это сложно, как мудрен и необъясним механизм семьи с отливами и приливами, льдом и пламенем защищенности и зависимости, безопасности и угрозы. Кошки-мышки да и только!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!