Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Вежды современников поэта прозревали не сразу. Знаете ли вы, что Бунин, к примеру, обозвал Есенина «мошенником»? Лирика его, написал, – «лирика мошенника, который хулиганство сделал выгодной профессией». Зло сказал, но «сермяга» в его словах есть. Есенин ведь не имел ни малейшего шанса стать великим. Ни дворянства, как у Бунина, ни двухсотлетней культуры, как у Блока, ни учителя, как у Пушкина Жуковский, ни среды, ни даже высшего образования – ничего! Лишь наказ деда: «Дерись, Серега, дерись!», да какая-то, непонятная даже ему, запевшая дудка в душе. Пел как Моцарт, не ведая, откуда берется. Отсюда, думаю, случайные личины, которые напяливал на себя. Крестьянина, хотя сохи в руках не держал, большевика, но писавшего стихи царям, денди и – тут же сразу – хулигана. «Гуляки праздного». Но как раз Пастернак, смеявшийся над ним, дравшийся с ним до крови, позже и, кажется, неожиданно для себя скажет: он был «живым воплощением моцартовского начала». Читайте – гением от природы! Это признание, да от Пастернака, дорогого стоит. Если хотите, это просто – признание!..
Того дома на главной улице Москвы давно нет, на том месте ныне на двух этажах – «Кофе-хаус» (Москва, ул. Тверская, 17). Дико, да? У нас вообще с памятью как-то наперекосяк. В этом доме жил после войны великий Твардовский, а на фасаде его не просто доска – головка бронзовая на подставке какому-то Грише Горину: «Здесь жил…». А рядом с домом, где обитал тот же Бунин и где прибита маленькая, с тетрадный лист, мраморная дощечка, сообщающая об этом (Москва, Трубниковский пер., 4), на соседнем буквально здании прет из стены огромный горельеф (ей-богу, метр на полтора!) Артему, представьте, Боровику. Уймитесь, ловчилы, папаши и мамаши! Артем, конечно, был «великий журналист», кто ж спорит, но не в пятнадцать же раз больше Бунина – первого русского лауреата Нобелевской премии?
Вот так и с домом 17 на Тверской, на месте которого стояло когда-то здание, где бывали Мандельштам, Брюсов, Клюев, Пильняк, Бабель, Мейерхольд, да та же Айседора. Но, главное, – куда три года подряд лихо подлетали коляски, сани, даже автомобили, из которых так же лихо вылетал великий Есенин. В 1919-м еще в поддевочке, после Америки – в костюме тонкого английского сукна, а однажды – в цилиндре и крылатке. Кругом грязь, навоз, семечки, одурманенные особнячки, пьяненькая часовенка рядом, пришлепнутые тяжелыми шапками москвичи, а он – в цилиндре. «Что за маскарад, Сергей Александрович?» – хохотнул знакомый. «На Пушкина хочу походить, – улыбнулся Есенин. – Скучно мне…» И – вошел в «Стойло Пегаса», кафе имажинистов, бывшее здесь. Тут он был хозяин: кафе на паях принадлежало и ему, сметливому, цепкому вообще-то. Ультрамариновые стены, стеклянные столики, диванчик для своих – «ложа имажинистов», эстрада и портреты поэтов кругом. Меж двух зеркал – лик Есенина. А слева – нагие женщины с глазами вместо пупков. Здесь поэт шел «поперек», как нитка казинета, здесь – сотрясал мир! И здесь, среди девиц, о которых «поцарапается», встретил ангела-хранителя своего – смуглую девушку с бирюзовыми глазами.
В этом кафе позволял себе даже больше, чем всё. До исподнего распоясывался. Услышав, как какой-то «жиртрест», жуя эклеры с кремом, бубнит и мешает читать стихи, крикнул: «Эй, решето в шубе, потише!..» А когда тот и ухом не повел, взял его за нос и, извиняясь нарочно по-деревенски («пордон, пордон!»), вывел вон. В другой раз, когда кто-то вякнул, что стихи его непонятны, воздев руки, прорычал: «Если я вашу жену здесь, на этом столе, при публике – это будет понятно?» А услышав свист в свой адрес, спрыгнул с эстрады и сжал кулаки так, что побелели костяшки: «Кто, кто посмел? В морду, морду разобью!..» О нем ведь только перешептывались теперь. Говорили, что схватил за бороду «чиновника от поэзии» и час окунал ее в горчицу. Что глухой ночью развесил с друзьями-балбесами доски с новыми именами улиц, и вся Тверская стала «улицей Есенина». Что на Страстном монастыре вывел крупно краской: «Господи, отелись!», и Пушкинская площадь с утра была полна православным народом и конной милицией. Что попал в ЧК, сидел в Бутырках, щипал на растопку самовара икону, гулял по гостинице голым, избил дипкурьера, а в одном притоне сам напросился на драку и его едва не зарезали. Спасала его как раз та смуглянка с бирюзовым взглядом – Галя Бениславская.
Она влюбилась в него в консерватории в 1920-м. «Добываю где-то стул и смело ставлю перед первым рядом. Почти сразу чувствую любопытный взгляд. Вот ведь нахал!..» Но когда этот «нахал», паренек в оленьей куртке, прочел «Плюйся, ветер, охапками листьев, – я такой же, как ты, хулиган», она и не заметила, как вместе с толпой оказалась у края эстрады. Через неделю, в другом зале, так же, в беспамятстве, окажется уже за кулисами, где Есенин подлетит к ней, и она («как к девке подлетел») отстранится: «Извините, ошиблись…» Но, уходя, подумает: «Такого могу полюбить. Может, уже люблю. И на что угодно пойду. Всё могу отдать: и принципы (не выходить замуж), и – тело (чего не могла представить себе), и не только могу, а даже, кажется, хочу». Через четыре года напишет в дневнике: он хам и ничтожество, а еще через год – застрелится на его могиле. От гиблой любви к нему…
Дочь француза и грузинки, Галя в свои двадцать три, несмотря на хрупкость, была вылита из стали. Бесстрашная, умная, волевая. Отлично стреляла, отчаянно скакала верхом. Золотая медалистка, член РКП(б) с 1917-го, она была едва не расстреляна сначала белыми в Харькове, где училась в университете, потом – красными, когда, переодевшись сестрой милосердия, перешла фронт – к своим. У своих три месяца сидела в тюрьме как шпионка, ей грозили стенкой, но вступился какой-то боец: «Подождем ответа из Москвы, с такими глазами не предают…» Потом жила в Кремле, в семье большевика Козловского, тот и спас ее от расстрела. И по его же совету пошла работать в ЧК. О, сколько перьев сломано биографами Есенина: доносила ли, следила, была приставлена – не была? Время, к счастью, точней всех разбирается, кто есть кто. Ныне я знаю с десяток друзей поэта, кто был сексотом, и, напротив, уверен в Бениславской. Да, работала в ЧК, но в Особой комиссии, куда входили все наркоматы и где занимались ревизией хозорганов. А вот поэту с «помощью» ЧК помогала: вытаскивала из милиции и, по его просьбе, добывала заметки о нем в заграничной печати. Впрочем, когда он через два года позвал ее замуж, Галя работала не в ЧК уже – в газете «Беднота».
Именно от газеты получила она комнату на седьмом этаже в Брюсовом (Москва, Брюсов пер., 2/14, стр. 1), куда переедет сначала Есенин, потом его сестра Катя, а потом и младшая Шурка. «Галя, милая», «голубушка, Галя», признавался ей: «Я очень люблю Вас». Писатель Осоргин, видя их, говорил: «Не налюбуюсь этой парой. Столько преданной любви в глазах юной женщины!» «Галя, – согласится потом даже Мариенгоф, – стала для него возлюбленной, другом, нянькой. Нянькой в высоком, красивом смысле слова…» Там, на седьмом, из венецианского окна ее комнаты был виден тогда и Нескучный сад, и купола Новодевичьего. Чистота была монашеская. Стол с лампой на мраморной подставке, старый диван, этажерка с книгами, абажур. Здесь, если поэт не пил, ему рано грели самовар с калачами, которые любил, а Галя, чтоб не мешать, уезжала куда-нибудь за город. Он же доставал из-под стола корзину и вываливал ее на пол. «Машиной образов» звал ее, в ней были сотни карточек со словами, и поэт уверял: складывая их, мешая, у него возникают неожиданные строчки. Нет, были, были в этом доме счастливые, тихие дни, хрустальные отношения между любящими. Потом на эти семнадцать метров приедут сестры поэта, потом… «В комнате, – пишет Галя, – спят я, Есенин, Клюев, Ганин, еще кто-нибудь, у соседки – Сахаров, Болдовкин и Муран». Потом она и сестры поэта станут спать на полу, причем одна – почти под кроватью. Пьянки, крики, гармонь, поэт, от рюмки превращающийся в «нечто», если не в «ничто». Вот когда она стала нянькой – да небрезгливой. Укладывала его, подставляла тазы, таскала полотенца, выпихивала друзей, которые орали ему, обернувшись: «Ты что, бабу слушаешь? Кто она тебе?..» Словом, кошмар! И если Маяковский в эти же дни на просьбу Лили Брик дать деньги на «варенье к чаю» отваливал, как ахнула свидетельница, «хорошую среднемесячную зарплату», то Галя утром готовила завтрак на копейки, и ей и в голову не приходило поесть самой – не хватило бы на двоих. У поэта ведь и после смерти на сберкнижке остался лишь символический 1 рубль. А Галя, кроме завтраков для «милого, хорошего, родного», бегала еще по редакциям с его стихами, потом за гонораром, потом с его обувью в починку или с тяжеленным сундуком к поезду на вокзал – он попросил прислать. Нянька, как скажешь иначе? Он позвал ее замуж, но предупредил: «Берегитесь, для меня любовь – страшное мучение». И почти сразу, приревновав, избил. Вот когда она написала: «Сергей – хам». Особенно сразило ее, что перед разрывом он, считая столы и стулья, кричал ей: «Это тоже мое, но пусть пока останется»…
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!