Воспоминания - Анастасия Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Максина мастерская. Пять высочайших полукруглых, узких окон, обходящих пятигранную башню, и в эти окна – море: прибои, грохочущие и пенные, часы синего штиля, вечера розового золота, ночи, обрезающие звездный полушар о лунные и безлунные горизонты, снова заря, пурпуром летящая в волны, снова штиль, снова прибой, обрушивающийся о кроткую ровность бухты, и вдруг неведомо что вспомнивший час беззвучия и бестелесности, без цвета горизонта, – пропавшее, в преддверии рая, море.
Если подойти к окнам, к крайнему правому – Карадаг: голова великана, утром светлая, в легком дыме голубизны, днем – груда лесистых кудрей, резкие тени лба, щеки, носа и борода у груди, легшей в блеск густой синевы, черноморской. Вечером – китайская тушь, очертившая на закатном полотне острие великановой головы: Максов профиль!
Я гляжу в левое с краю окно: плавно идут в море далекие и отлогие песчано-лиловые, рыжие, пепельно-сизые, гаснущие хребты и мысы, и один из них, плавнее и смелее других, вытянулся о морскую гладь и затих: Янышары.
– Макс, а наверх к тебе можно? (С Максом все на «ты».)
Свесив голову над перилами лесенки, ведущей по стене наверх, где деревянная площадка со столом и диваном и узкая галерея перед полками книг, Макс отвечает, что – да, можно, он сейчас не работает, ищет одну книгу, я не помешаю. Я взлетаю наверх.
Как здесь хорошо! Сколько книг! Вязки сухих растений, рыжих и серых, лиловые чертополохи. Как уютно под потолком! Глубоко внизу – мольберт с холстом, начатым, и расставленные у стены акварели. Таи-Ax отсюда не видно – мы прямо над ней. Мы стоим на полу галереи – он над ней потолком.
– А ты здесь не была? – Макс открыл дверь в заднюю верхнюю комнату – я иду за ним, как кот, осматривая комнатные окрестности. Как чудесно! Это же как потайная комната… Величина и тишь… Ковры, скромные, старые татарские, рыжий холст, и одна из стен целиком из перекладин и маленьких стекол. Книги, маски Гомера, Гоголя, Пушкина, еще чья? Покой из опустившихся век диктует стенам и полу вокруг – тишину. Максин мягкий в чувяках шаг, рука отводит вбок ставню – и полоса, косая, вдруг рожденного солнечного луча преображает этот книжный одиночный приют: вспыхнула янтарем вся желтая занавесь и, отрезанная, ушла вглубь – опрокинувшимся во мглу интерьером наискось легшая часть комнаты. А в окне – море, вдруг одарившее своей близостью комнату, от него – было! – ушедшую.
– А из того окна, – Макс поднял руку высоко к стене под углом, над книжными полками, – вечером солнце, закатное. Тогда все тут – пылает. Приходи посмотреть.
Летом 1914 года у Макса гостила художница Юлия Леонидовна Оболенская, маленькая, худенькая, некрасивая, умная, обаятельная. Она была и живописец, и график, ученица Бакста, Добужинского, позднее – Петрова-Водкина. Пра прозвала ее Аладдином. Макс высоко ценил ее. Она много знала, писала стихи. Вот что Макс писал о ней своему другу художнику Константину Кандаурову:
«Часто и подробно беседую с Юлией Леонидовной с очень большим интересом. Редкая начитанность по самым разнообразным вопросам. Открываю в ней все новые, неожиданные стороны».
Кандаурова я встретила в Москве у Эфронов – помню его веселым, смеющимся, яркие глаза, рыжеватая бородка. Кандауров был декоратором Малого театра, секретарем общества «Мир искусств». Приезжал ли он летом 1914 года в Коктебель – не помню, вскоре он женился на Юлии Оболенской и прожил с ней до конца своей жизни.
В те годы на дороге из Феодосии в Новый, к Коктебелю, у самого шоссе стоял домик писателя Викентия Викентьевича Вересаева. Еще в отрочестве я прочла его нашумевшую книгу «Записки врача», где была критика врачей, не всегда исполняющих свой долг. Впервые я увидела Вересаева – у Макса. Высокий плотный человек в потертом синем костюме. Ему понадобилась какая-то книга. Дружески поздоровались. Сквозь пенсне благожелательно, с сердечным вниманием смотрели его глаза на говорящего с ним. Мне показалось, что он похож на Чехова. Нет, сходства в чертах не было. Разве что в небольшой бородке. Позднее я поняла, в чем было дело: и тот и другой были и писатель, и врач, вот эта двойная внимательность к собеседнику – и врачебная, и писательская – роднила Вересаева с Чеховым. Гражданская война застала его вместе с женой, верным его другом, в Коктебеле. В дальнейшие годы я встречала его в Москве, в Доме Герцена на Тверском бульваре. Постаревший, удрученный болезнью жены, он все же не оставлял литературный труд. Помню себя с ним стоящей в солнцем освещенной комнате в его квартире, где-то в переулках у Плющихи. «Я сейчас работаю над повестью о детстве нашем с братом, – сказал он. – Уже много написано. Эта работа меня очень увлекает». В тяжелый для меня год, узнав о том, что я, тогда еще не получившая академического пайка, с десятилетним сыном сильно нуждаюсь, Викентий Викентьевич поднялся ко мне на четвертый этаж, таща мне львиную долю своего академпайка – баранью ногу, мешочек с крупой, пакетик жиров, соленую рыбу. Этот поступок его показателен. Я даже не была его другом, мы были только знакомы, встречались в писательских кругах. Долго ли он жил в Коктебеле? В последующие годы мне не удалось узнать. Но мне хочется упомянуть здесь еще об одних записках, напечатанных им в каком-то журнале. Назывались они «О смерти». Это замечательный материал врача и человека, факты, наблюдения и мысли о мужестве, отношении к смерти различных людей, встреченных им в жизни.
…Где жил тогда писатель, чье имя свяжется с этими местами? Еще не были написаны «Алые паруса», еще годы пройдут, пока автор их поселится в Феодосии. И десятилетия – пока в Коктебель придут люди искусства, чтобы тут воссоздать детство и юность Ассоль и, пустив по волнам, взять в объектив алый парусник Грея. Сказочная коктебельская бухта обняла их горами и морем – чтобы показать их на высоко натянутом над залом и зрителями полотне, освещенном – словно с моря – прожектором.
А в любимой Грином Феодосии, в доме, где он жил, открыт волшебный музей его имени: его портреты, его книги о кораблях и кораблекрушениях, о мужественных суровых людях, о бегущей по волнам Фрэзи Грант. Музей парусников и шхун, где из угла залы выступает нос корабля, где живут морские фонари, и канаты, и подзорные трубы, унося с собой посетителей в карту Гринландии с новыми мысами и проливами, с городами Гель-Гью, Лисе, Зурбаган…
В середине лета Макс уехал в Париж. Те же были горы, так же шумело море в нашей любимой бухте, но Коктебель опустел.
Поздним летом 1914 года, перед самым объявлением войны, я жила в береговых Отузах. Дачи Отуз были ниже, на берегу. Дни стояли жаркие, мирные. На склоне тихого золотого дня, уложивши сына, я с няней собиралась ужинать. С дачи Сибора таяли длинные звуки скрипки, будя воспоминания о весенних вечерах в Трехпрудном, о любимых Марининых и моих пластинках (патефон с раскрытой, как лепесток лилии, темной деревянной трубой; от деревянности звук был совсем другой, чем с железной, точно труба была сделана из виолончели и звучала только «веленьями страсти», которые не унимались). Я прислушалась – разве не чудо? На скрипке смычок начинал медленно до боли знакомые звуки:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!