Зрелость - Симона де Бовуар
Шрифт:
Интервал:
Некоторые из наших друзей не по своей воле были отстранены от этого праздника. Мы поднялись к Лейрисам; им позвонили Зани и Жан Обье, они звонили, стоя на четвереньках, вокруг их дома сражались, выйти не было никакой возможности. Немцы укрылись в Люксембургском саду, откуда, похоже, их трудно было выбить.
Де Голль прошел по Елисейским Полям на следующий день после полудня. Сартр наблюдал за шествием с балкона отеля «Лувр». Мы с Ольгой и Лейрисами отправились к Триумфальной арке. Де Голль шел среди шумной толпы полицейских, солдат, ФФИ в нелепых одеяниях, которые держались за руки и смеялись. Смешавшись с огромной толпой, мы приветствовали не военный парад, а народный карнавал, сумбурный и прекрасный. Внезапно я услышала смутно ожидаемый знакомый звук: выстрелы. Окружавшие меня люди устремились на улицу, перпендикулярную авеню, я последовала за ними, уцепившись за руку Ольги; мы свернули и попали на другую улицу: пули свистели, несколько человек распластались на асфальте, я предпочла бежать; все двери оказались закрыты, но мужчины вышибли одну из них, и мы ринулись в открывшееся укрытие: что-то вроде товарного склада внизу, заполненного картонной упаковкой и оберточной бумагой. Мы перевели дух. Мало-помалу восстановилась тишина, и мы вышли. Спускаясь с Ольгой к площади Альма, я увидела машины «Скорой помощи» и санитаров с носилками, переносивших раненых. С некоторым беспокойством задаваясь вопросом, что стало с Лейрисами, я пошла к ним; они вернулись чуть позже, невредимые. Сартр встретил нас на набережной Гран-Огюстен; он был на балконе вместе с другими членами Национального театрального комитета, когда раздались выстрелы; ФФИ приняли их за фашистов-полицейских и стали стрелять в них; они поспешно скрылись в глубине комнаты. Ужинали мы с Жене, Лейрисами и одним американцем из числа их друзей, Патриком Валбергом; он был первым из союзников, с кем нам довелось разговаривать, и мы смотрели на его форму, не веря своим глазам. Он рассказал, как он входил в Дрё, в Версаль, о волнении жителей и своем собственном. Мы только что вышли из-за стола, когда в небе послышался гул самолета, можно было подумать, что он кружит над крышей; совсем близко раздался взрыв. В эту минуту я по-настоящему испугалась. Летевший над Парижем немецкий самолет, заряженный бомбами и ненавистью, был пострашнее, чем целая союзная эскадрилья. Мы находились на шестом этаже, я предложила спуститься на первый. Валберг посмеялся над моей трусостью; не знаю, насколько другие были спокойны, но никто не возражал. Большинство жильцов собрались во дворе. Снова от взрывов задрожали стекла. Ночью все успокоилось. На следующий день мы узнали, что бомбы упали неподалеку: загорелся винный склад, здание на улице Монж было уничтожено.
Все было кончено. Париж освобожден; мир, будущее — все было возвращено нам, и мы устремились туда. Но сначала я хочу попытаться подвести итог тому, что узнала за эти пять лет.
В начале войны у «Галлимара» мне с одобрением передали слова одной красивой молодой женщины, бывшей замужем за одним автором издательства. «Что вы хотите? — сказала она. — Война не изменила моих отношений с травинкой». Я была очарована и вместе с тем смущена такой безмятежностью: по правде говоря, травинки уже не так много значили для меня. Очень скоро моя растерянность миновала, война изменила не только мое отношение ко всему, но она изменила все вокруг: небо Парижа и деревни Бретани, губы женщин, глаза детей. После июня 1940 года я не узнавала больше ни вещей, ни людей, ни часов, ни мест, ни самой себя. Время, которое в течение десяти лет кружилось на месте, вдруг сдвинулось, увлекло своим движением и меня: не покидая улиц Парижа, я оказалась дальше от родных мест, чем была прежде, находясь за морем. Так же наивна, как ребенок, который верит в абсолютную вертикаль, я думала, что истина мира незыблема, просто она еще наполовину сокрыта под оболочкой, которую сотрут годы или внезапно развеет революция; но по сути она существовала: в дарованной нам мирной жизни в состоянии брожения находились справедливость и разум. Я строила свое счастье на твердой почве под незыблемыми созвездиями.
Какое недоразумение! Я прожила не отрезок вечности, а переходный период: довоенное время. Земля открыла мне другой свой лик: разбушевались насилие и несправедливость, глупость, скандал, ужас. Даже победа не обратит вспять время и не воскресит временно нарушенный порядок; она открывала новую эпоху: послевоенную. Никакая травинка ни на каком лугу никогда не станет под моим взглядом такой, как прежде. Эфемерность была моим уделом. И История в своем потоке вперемешку со славными моментами несла огромное нагромождение безысходных страданий.
Между тем в конце августа 1944 года я относилась к ней с доверием; она не была мне враждебной, поскольку в конечном счете мои надежды торжествовали; она одарила меня самыми захватывающими радостями, которые я когда-либо знала; как я любила во время своих путешествий уходить от себя, смешиваясь с камнями и деревьями! Еще более окончательно я оторвалась от себя, когда растворилась в грохоте событий; Париж, весь целиком, воплотился во мне, и в каждом лице я узнавала себя; насыщенность моей собственной значимости ошеломляла меня, наделяя в чудесном содружестве значимостью всех других. У меня словно выросли крылья, и отныне я сумею преодолеть рамки своей тесной личной жизни, я буду парить в коллективной лазури, и мое счастье будет отражать чудесное приключение мира, создаваемого заново. Его темный лик я не забывала. Но морализм, о котором я говорила, помогал мне противостоять ему. Действовать вместе со всеми, бороться, соглашаться и на смерть, лишь бы жизнь сохранила смысл: следуя этим принципам, я смогу победить мрак, откуда доносились людские стоны.
Однако нет, эти стоны пронзали мои баррикады, они опрокидывали их. Невозможно снова укрыться в моем прежнем оптимизме; скандал, поражение, ужас — все это нельзя возместить или обойти: это я поняла навсегда. Мне не следовало больше впадать в шизофренический бред, который многие годы обманно подчинял мир моим планам. Я пренебрегала множеством вещей, которые люди принимают всерьез, но моя жизнь перестала быть игрой, я осознала свои корни, не притворялась больше, что разрушила оковы своей жизненной ситуации: я пыталась приноровиться к ней. Отныне реальность обрела свое значение. Временами мне казалось отвратительным приспосабливаться к ней. Отказавшись от иллюзий, я утратила свою непримиримость и свою гордыню: возможно, это была самая большая перемена, произошедшая во мне, и от этого порой я испытывала жгучее сожаление. В «Гостье» Франсуаза гневно спрашивала себя: «Неужели я стану смирившейся женщиной?» Если я решила сделать из нее убийцу, то потому, что смирению предпочитала что угодно. Теперь я мирилась, поскольку, несмотря на все смерти, оставшиеся позади, несмотря на мои возмущения и мятежи, я восстанавливала свое счастье; столько полученных ударов: ни один не сломил меня. Я выжила и даже была невредима. Какая беспечность, какая несостоятельность! Не хуже и не лучше, чем у других людей: поэтому мне было стыдно за них, но и за себя не меньше. Однако я с таким легким сердцем сносила свою недостойность, что, за исключением редких и коротких вспышек, даже не ощущала ее.
Этот скандал, это напряжение, с которым я сталкивалась, то отрекаясь от него, то покоряясь ему, то возмущаясь своей покорностью, то примиряясь, имело точное название: смерть. Никогда моя смерть и смерть других не занимала мои мысли с такой настойчивостью, как в те годы. Пришло время поговорить об этом.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!