Корней Чуковский - Ирина Лукьянова
Шрифт:
Интервал:
В ноябре он вернулся в Ленинград, где уже ждали новые неприятности. Государство было недовольно издательской политикой ГИЗа, он же Госиздат. Претензии предъявлялись те же: недостаточно современных тем, публикуются не те авторы, группу Чуковского под обстрел, прекратить печатать некачественные книги, начать печатать качественные. Надо было принимать меры, иначе за претензиями могли последовать оргвыводы, и хорошо еще, если не громкие общественные процессы о вредительстве. ГИЗ начал спасать себя, принявшись за работу с авторами: от них ждали стандартного покаяния, признания ошибок, присяги на верность и творческого плана в рамках общего плана пятилетки. В бумагах Чуковского сохранился черновик письма главе ГИЗа Артемию Халатову с опровержением обвинений в эстетизме, бессодержательности, отрыве от современности: «Тенденция „Мойдодыра“ – страстный призыв маленьких к чистоте, к умыванию. Думаю, что в стране, где еще так недавно про всякого чистящего зубы говорили „гы, гы, видать, что жид!“, эта тенденция стоит всех остальных… Тенденция моего „Лимпопо“ – это уважение к медицине и докторам – тоже не лишнее в малокультурной стране. Тенденция „Крокодила“ и „Тараканища“ даже слишком подчеркнута. Остальные книги – просто сказки, но, черт возьми, неужели Советская страна уж не может вместить одного единственного сказочника!»
Страна не могла.
4 декабря в Доме печати в Москве состоялось собрание детских писателей и педагогов, где «группа Чуковского» опять служила мишенью. На собрании с докладом выступал заведующий отделом детской и юношеской книги Госиздата Давид Ханин, который значительную часть доклада посвятил изничтожению «чуковщины».
В каком состоянии находился К. И. в эти дни – ясно видно из письма Лидии Корнеевны, которая посетила это собрание:
«Папа. Ты считаешь – судя по твоему тону, – что тебе плохо, а мне наплевать. Это глубоко неверно, и твоим положением я замучена эти дни совсем. Я ничего не могу делать». «Не надо истерики и паники», – увещевает она его. Рассказывает: «…официальные люди высказывались очень резко против тебя», «Ханин заявил, что ты – прошлое детской литературы, что ты упорно антипедагогичен и не хочешь писать на современные темы», а в заключительном слове сказал: «Я не считаю, что с Чуковским нужно бороться путем материального зажима или путем запрещения его книг. Книги должны издаваться, но мы будем в печати и на собраниях их разоблачать».
Короткий период оптимизма – оптимизма самовнушенного, ненатурального – закончился чернейшим, тяжелым отчаянием, которое нередко посещало Чуковского. Дело было не только в том, что отлучение от литературы вновь стало реальностью. Страшен был даже не призрак голода, вполне реальный в эти годы. Страшна была атмосфера общей враждебности. «Чтобы творить, детский писатель нуждается в атмосфере любви и сочувствия, – писал он в годы травли (набросок не датирован, но по контексту определяется 1929 год). – …Видя же вокруг себя только злые глаза и кулаки, детский писатель заглушает в себе свои сказки и песни. Враги чуковщины добились своего: Чуковский давно уже бросил писать для детей – и за целые три года не писал ни строки. Победить чуковщину оказалось очень легко, так как она беспомощна и вполне беззащитна. Со стороны даже странно смотреть, зачем это враги чуковщины тратят понапрасну столько сил на ее сокрушение. Она и так давно сокрушена».
Он больше не мог писать: несколько лет подряд ему объясняли, что он неправ, не нужен, он отстал от времени, все идут в ногу, а он не в ногу. И сам себе он все чаще казался реликтом ушедшей эпохи. И не педагогам, не Госиздату он доказывает свою полезность и небезнадежность, а себе, себе в первую очередь – и судорожно пытается самоопределиться в мире, где он никому не нужен, где внутренний компас не совпадает с начерченными картами, и он пытается привести эту расстроенную картину мира в согласие, сверяясь по единственной оставшейся у него Полярной звезде – по детям. И себе он повторяет, а не врагам своим, что дети смеются, слушая «Чудо-дерево», – значит, ориентир все-таки задан правильно? Кафкианские мучения – быть единственным здравомыслящим в нерациональном, агрессивном, бездушном мире; так и начинают сомневаться в своей правоте и в собственном рассудке.
Лида пыталась утешать его тем, что Ханина можно поймать на слове: издавать-то все-таки должны! Заключала письмо гордо: «А вообще – поэзия всегда побеждает». Отец должен был понять. Ведь это он всегда ее этому учил. Но он не прислушался, не внял, да и не до того ему было, чтобы ловить Ханина на слове. И этот позиционный бой поэзия с треском проиграла – именно потому, что забыла о том, что всегда побеждает. Отчаяние и потеря ориентиров заставили Чуковского сделать шаг, о котором он сожалел до конца жизни.
За год до смерти Чуковский вспоминал об этом дне бессонной ночью: "Когда в тридцатых годах травили «чуковщину» и запретили мои сказки – и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) – и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги – причем дал мне заглавие для них «Веселой колхозии». У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу… Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня «полновесных идейных произведений». В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны – и я не написал ни одной строки.
И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем. И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем. Выгоды от этого ренегатства я не получил никакой. И с той поры навсегда взял себе за правило: не поддаваться никаким увещаниям омерзительных Ханиных, темных и наглых бандитов, выполняющих волю своих атаманов".
Письмо было подписано 10 декабря 1929 года (это еще не «тридцатые годы», К. И. ошибается) и ждало своего часа.
Тем временем в стране началась широкомасштабная дискуссия о детской книге. Газеты печатали статьи и фельетоны, собрания родителей и педагогов выносили резолюции, Чуковский и Маршак все крепче спаивались в общественном сознании в неразлучную пару оппозиционеров, возглавляющих вражескую группу-группку-группировку. Маршак в январе 1930 года негодующе писал об этом в письме Горькому: «Почти в каждом номере „Литературной газеты“ говорится о писателях, группирующихся вокруг редакции Госиздата и возглавляемых мною и Чуковским. На самом деле Чуковский никогда не имел никакого отношения к редакционной работе Госиздата… Темы и приемы у меня и у Чуковского совершенно различны. Единственное общее у нас – да и то на самый поверхностный взгляд – это пользование словесной игрой…» Маршак и в самом деле не был только сказочником. В печати его бездарно и беспощадно бранили за переводы английских народных песенок – но, помимо песенок, у него было много стихов, посвященных созидательному труду, чего Наркомпрос, ГУС и прочие предпочитали не замечать: им важно было стереть с лица земли враждебное явление – маршаковскую детскую редакцию при ленинградском ГИЗе.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!