Новые и старые войны. Организованное насилие в глобальную эпоху - Мэри Калдор
Шрифт:
Интервал:
Подобное восприятие этой войны, очевидное, например, в книге Дэвида Оуэна, пронизывало европейские политические круги и ощущалось в переговорах на высшем уровне [70]. Некоторые стороны конфликта сами умышленно подпитывали его. Так, Караджич, лидер боснийских сербов, сравнивал сербов, хорватов и мусульман с «кошками и собаками», а Туджман, хорватский президент, неоднократно подчеркивал, что сербы и хорваты не могут жить вместе, так как хорваты – европейцы, а сербы – восточные люди, наподобие турок или албанцев [71]. (Похоже, что ему, по крайней мере временами, кажется, что с мусульманами можно сосуществовать, так как в его глазах они на самом деле хорваты, а Хорватия и Босния и Герцеговина традиционно едины. С другой стороны, сербы считают, что мусульмане подобны туркам, иными словами, подобны самим сербам, согласно хорватским представлениям! Более того, еще один аргумент, распространенный среди сербских интеллектуалов, состоял в том, что мусульмане – это на самом деле сербы, которые при османах были обращены в ислам.)
Этот взгляд соответствует примордиальным воззрениям национализма, согласно которым национализм внутренне присущ социальности и глубоко укоренен в человеческих обществах, происходящих из органически сложившихся «этнических общностей» (ethnies) [72]. Эти воззрения не объясняют ни того, почему имеют место длительные периоды сосуществования разных сообществ или народностей, ни того, почему волны национализма приходятся на какие-то конкретные моменты времени. Они не объясняют несомненное существование альтернативных представлений о боснийском и даже югославском обществе как богатой, но единой культуре, в отличие от мультикультурализма, который включает различные религиозные сообщества и языки, а также значимые элементы секулярности [73]. Несомненно, Босния и Герцеговина имеют мрачную историю, особенно в XX веке, однако такую историю имеют и другие части Европы. Тот взгляд, согласно которому агрессивный национализм так или иначе специфичен для Балкан, позволяет нам допустить, что остальная Европа невосприимчива к боснийскому феномену. Бывшая Югославия, вопреки тому факту, что раньше она считалась самым либеральным коммунистическим режимом и первым кандидатом на вступление в ЕС, стала темным пятном посреди Европы, окруженным другими, предположительно более «цивилизованными», обществами: Грецией – на юге, Болгарией и Румынией – на востоке, Австрией, Венгрией и Италией – на севере и западе. Но что, если нынешняя волна национализма обусловлена современными причинами? Не являются ли воззрения примордиализма своего рода близорукостью, извинением бездействия или чем-то похуже?
Существует альтернативный взгляд, полагающий, что национализм был реконструирован в политических целях. Этот взгляд лучше согласуется с «инструменталистской» концепцией национализма, согласно которой националистические движения, стремясь выстроить новые культурные формы, которые могут быть использованы для политической мобилизации, заново изобретают какие-то особые версии истории и исторической памяти [74]. В Югославии произошла дезинтеграция государства – как на федеративном, так и на республиканском (в случае Хорватии и Боснии и Герцеговины) уровне. Если определять государство в веберовском смысле как организацию, которая «претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия», то здесь возможно проследить, во-первых, коллапс легитимности и, во-вторых, коллапс монополии на насилие. Вышедший наружу вирулентный национализм действительно выстраивал себя на базе традиционных социальных разногласий и предрассудков – разногласий, которые никоим образом не покрывали все общество современной Югославии в целом. Однако его появление должно быть понято с точки зрения борьбы готовых на все (и чем дальше, тем больше) коррумпированных элит за контроль над останками государства – на фоне растущего чувства экономической неуверенности и утраты собственного достоинства, обусловленного той атмосферой незащищенности, которая сделала людей уязвимыми для идей относительно национальной идентичности. Кроме того, в посттоталитарном обществе контроль имеет гораздо больший охват, нежели в более открытых обществах, простираясь на все основные общественные институты – предприятия, школы, университеты, больницы, СМИ и т. д.
Чтобы понять, почему государство разошлось по национальному «шву», лучше всего обратиться к недавней истории Югославии, не закапываясь в докоммунистическом прошлом. Режим Тито был тоталитарным режимом – в смысле централизованного контроля над всеми аспектами общественной жизни. Он был либеральнее других режимов в Восточной Европе и допускал определенную степень экономического плюрализма: с 1960-х годов югославским гражданам разрешалось путешествовать и держать счета в иностранной валюте, деятели искусств и интеллектуалы пользовались гораздо большей свободой, чем их коллеги в других коммунистических странах. Истоки политической идентичности югославского режима, обладавшего своим собственным, «местным» изводом социализма и являвшегося лидером движения неприсоединения, лежали отчасти в партизанской борьбе времен Второй мировой войны, отчасти в его способности обеспечить приемлемый жизненный уровень для населения, а отчасти в его особенной международной роли моста между Востоком и Западом. По мере того как угасала память о Второй мировой войне и начинали исчезать экономические и социальные выгоды послевоенного периода, легитимность этого режима неизбежно должна была быть подвергнута сомнению. Падение Берлинской стены, демократические движения в прочих странах Восточной Европы и исчезновение деления на Восток и Запад нанесли финальный удар по бывшей югославской идентичности.
Хотя югославские партизаны сражались под лозунгом «Братство и единство» и их целью было создать новых социалистических югославов и югославок, как в Советском Союзе, режим все же встроил в механизмы своего функционирования сложную систему сдержек и противовесов, гарантировавшую, что никакая этническая группа не станет доминирующей. Этим он фактически институализировал этническую дифференциацию. Для того чтобы уравновесить численное превосходство сербов, было образовано шесть республик, каждая (за исключением Боснии и Герцеговины) – с определенной господствующей национальностью: Сербия, Черногория, Хорватия, Босния и Герцеговина, Словения и Македония. Помимо этого, в Сербии существовали две автономные провинции: Косово (с албанским большинством) и Воеводина (со смешанным населением из сербов, хорватов и венгров). Несмотря на это, вплоть до 1980-х годов опросы показывали рост поддержки югославизма. Эта система была дополнительно усилена конституцией 1974 года, передавшей власть республикам и автономным провинциям и установившей механизм ротации элит на основе этнической арифметики. Хотя Союз коммунистов Югославии удерживал свою монопольную позицию, после 1974 года размежевания по национальной линии все чаще охватывали уже саму партию. В ситуации, когда не признавались иные политические проблемы, единственной формой ведения легитимных дебатов стал националистический политический дискурс. Фактически существовало десять коммунистических партий: по одной на каждую республику и автономную провинцию, одна – для федерации и одна – для ЮНА. Как указывает Иван Вейвода, конституция 1974 года усилила позиции коллективных игроков, в особенности номенклатуры республиканского уровня и уровня провинций, притом что отдельные граждане и дальше лишались индивидуальных прав. Это была децентрализация тоталитаризма [75]. В данном контексте явными кандидатами на заполнение вакуума, созданного утратой духа югославизма, стали национальные коммунитарные идентичности.
Югославия испытала на себе тяготы экономического перехода примерно на десять лет раньше, чем другие восточноевропейские страны [76].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!