Угловая комната - Тимур Валитов
Шрифт:
Интервал:
Я опомнился, когда первая горсть земли ударилась о гроб: бабушка вытерла пальцы о юбку, что-то сказала – еле слышно, неразборчиво – и беззвучно, точно в немом кино, заплакала. Тут же еще одна горсть полетела вниз: мама наскоро отряхнула руки, принялась успокаивать бабушку, но через секунду плакала сама – громко, с обыкновенным «как жалко, как жалко». Я тоже нагнулся, зачерпнул ладонью землю – земля влажная, теплая, с ржаво-рыжей примесью глины – и шагнул к яме: гроб стоял сиротливо – так глубоко, так далеко. Мне еще раз вспомнились оладьи и самосвал, и один из отцовских анекдотов, рассказанный этой зимой. Мужик купил новые ботинки, принес их домой… – зачем? зачем это тут? – хер с ним, пусть будет. Принес, значит, надел: жена и дочь не замечают. Он и так перед ними, и эдак, наконец разделся догола – одни ботинки оставил. Дочь увидела отцовский срам и спрашивает: дескать, папочка, что это? Это, говорит мужик, указатель: он на новые ботинки указывает. А жена ему: лучше б ты, сука, шляпу купил.
Занавес. Людская жизнь – ошибка и позор.
Дождь усилился – и все в несколько минут кончилось: таджики зарыли гроб, насыпали над могилой холмик с полметра в высоту, хорошенько утрамбовали его лопатами. Валера воткнул в головах могилы дедов крест, спросил что-то у мужичка в пиджаке; невесть откуда взялись табличка и венок – еловые ветки, перевязанные лиловыми лентами. Венок прислонили к кресту, про табличку Валера сказал:
– Завтра приделать, – и сунул за пазуху. Один угол, не поместившись, торчал из воротника спецовки; я прочитал: 9.VI.2018.
Бабушка взяла у меня фотографию, поставила ее рядом с венком. Потом взяла гвоздики, стала разбрасывать их по холмику. Валера остановил ее:
– Сначала стебли обломать, а то заберут.
– Куда? – не поняла бабушка.
Валера улыбнулся:
– Продавать.
Бабушка замерла на секунду, подумала. Подумав, собрала гвоздики и переломила букет пополам.
Мужички в комбинезонах – а за ними остальные – двинулись к пазику. Бабушка еще раз оглядела могилу, березки, лопаты. Сказала таджикам:
– Только не забудьте про табличку.
И следом мне:
– Ну, пойдем.
Я ужасно замерз и, добравшись до пазика, первым делом натянул на себя джемпер. Потом отыскал салфетки, вытер руки. Потом дал салфетку бабушке. Потом – маме. Потом – Вере, с которой вдруг оказался на соседних местах, – бабушка села с Ольгой Павловной. Потом салфетки кончились.
– Напомните адрес кафе, – обратился мужичок в пиджаке к бабушке.
Бабушка напомнила.
– Через полчаса будем там, – сказал мужичок. – По пути Игорька высадим. Так что если хотели отблагодарить, то лучше сейчас.
Бабушка, кажется, не удивилась. Только вздохнула:
– Прям умереть как хотела, – и полезла в сумку.
– Ну и семья у нас, – сказала мне Вера, когда синий забор остался позади, – какие неживучие мужики. Валера в пятьдесят девять ушел, и Гриша в пятьдесят девять. А отцу твоему и пятидесяти не было.
– Не было, – согласился я.
– А я, дура, думала, что проклятие: пятьдесят девять – и ни годом больше. Выходит, пятьдесят девять – еще по-божески.
– По-божески, – согласился я.
– Люся ведь, как Валеру схоронили, на могиле ни разу и не была. И мы с Гришей редко ездили, хотя Гриша любил Валеру – какой-никакой брат. Теперь вот порядок на могиле будет. Будете ходить, ухаживать.
– Будем, – согласился я.
Игорька высадили сразу за мостом. Потом быстро, почти без пробок доехали до кафе. Мужички, прощаясь, улыбались – почти что обещались скучать: видимо, бабушка отблагодарила основательно. Даже водитель высунулся из окна и прокричал:
– До свидания!
– Ну уж нет, – сказала бабушка, – давайте без свиданий.
Мы вошли в кафе: запах супа, «Подсолнухи» Ван Гога на стене, «Шербурские зонтики» из динамика. Появилась администраторша и первым делом пересчитала нас.
– Семеро, – сообщила она, – а накрыто на шестерых.
Бабушка словно удивилась – ну какое недоразумение! Администраторша отчего-то заупрямилась, не могла найти ни седьмого супа («всё строго под заказ»), ни седьмого стула («посадка полная»). Наконец стул нашелся и с супом решилось:
– Это солянка? – спросила мама.
Бабушка ойкнула, зачастила:
– Прости, прости, бога ради, я не подумала…
– Ничего страшного, – перебила мама. – Вот еще, об этом думать – как будто больше не о чем!
– Я сейчас закажу: было что-то без свинины – лапша или грибной.
Но мама отказалась и от лапши, и от грибного: чтобы успокоить бабушку, подцепила шпротину, положила ее на хлеб, откусила. Я подумал, что и сам обошелся бы шпротиной: есть не хотелось, хотя от вчерашних котлет времени прошло прилично. В общем-то, ничего не хотелось – но об этом было.
Я налил себе и бабушке вина, Вере с Ольгой Павловной – водки. Миша не пил, мама и Нина отказывались.
– Еще чего, – сказала бабушка. – А помянуть? – и сама плеснула вина в бокалы.
Нужно было что-нибудь такое произнести, за что-то выпить. Бабушка взялась рассказывать, как каждую субботу отец ни свет ни заря заглядывал к ней в спальню. Она еще лежит, раскладывает на ноутбуке пасьянс. Он уже оделся, спрашивает, во сколько на рынок. Она всякий раз одно и то же: дай отдохнуть, целый день впереди, за неделю устала как лошадь. Он исчезает, чтобы через десять минут явиться как ни в чем не бывало.
– А чего он? – спросила Ольга Павловна. – Такой нетерпеливый был?
– Терпеливый-терпеливый, – вздохнула бабушка. – Памяти не было, а терпения – сколько хочешь.
За это и выпили.
На горячее был гуляш – разумеется, из свинины. Вера с Ольгой Павловной успели выпить еще по три рюмки – безо всяких поминов, но под горячее вдруг захотели речей.
– Пусть молодой человек скажет, – показала Ольга Павловна на меня.
Я попытался:
– Я, в общем-то, не мастер говорить.
– Да и говорить необязательно, – добавила бабушка. – Главное, Оля, помнить.
Но Ольге Павловне было похер, помню я или нет:
– Нет, пусть скажет. Сын он или кто?
Я подумал, что вопрос непростой, что сначала и мне стоит опрокинуть четыре рюмки, а после рассуждать. Или лучше – как же там было? – сжаться до ощущения собственного тела, проникнуть в глубину заросших лет – или в глубину себя самого. Что говорить? – что отца жалко, что, умирая, он мучился больше суток, что мучился взаперти столько лет, – но мучился ли? Знал ли он в своем беспамятстве хоть что-то, кроме анекдотов и домашних дел по списку? Знал ли, заглядывая субботним утром в бабушкину спальню, что не выходил на улицу неделю? Так ли мучительно умирать двадцать четыре часа, когда некоторые умирают едва ли не всю свою жизнь – с того момента, как начинают взрослеть? Таков, например, Серёжа: для него смерть – чрезвычайно долгое дело. Даже если представить, что вдруг, устав от текилы и совиньона, встало Серёжино сердце, что вот только-только он жил, а в следующее мгновение кончился, скажу ли я, схоронив Серёжу, какой-нибудь Ольге Павловне: дескать, Ольга Павловна, как повезло Серёже умереть в одну секунду, боже, как посчастливилось! Нет же, я скажу: Ольга Павловна, это был несчастный человек, решивший еще в восьмом классе, что рано или поздно умрет, – и скорее рано, чем поздно, потому что Настя Белова в сортире после физики заразила его всевозможной половой заразой, и даже если Белова непричастна к его скорой смерти, то на прошлой неделе в парикмахерской его порезали ножницами, а это ВИЧ, и гепатит, и коровье бешенство – и терять уже нечего: через два дня после своего прозрения он снова сунул Беловой в сортире, ведь что есть на свете сильнее влечения мужчины к женщине, неодолимого, с семенем смерти на дне, – ах! Потом, на втором курсе, Серёжа ждал у Оперного маршрутку, чтобы ехать в детскую областную (он до сих пор, в свои двадцать шесть, лечит зубы в детской областной), и вдруг увидел на остановке Белову, постаревшую, по его выражению, лет на десять. Белова неуверенно держалась за мамашин локоть (она была с мамашей), села в маршрутке перед Серёжей и вышла вместе с ним у областной, чем однозначно сообщила: я больна, который год лечусь; нет, Серёжа, хуже – я умираю – и тебе, ненаглядный, тоже пора умирать. И вот Серёжа звонит: господи, ну что ему делать? застрелиться? – ни ствола, ни патрона. Прыгнуть со второго? – тогда уж с моего третьего. Поехать в Москву? в Магадан? в Чевенгур? Но ведь смерть поедет тем же поездом, полетит тем же самолетом. Я говорю: Серёжа, послушай, далась тебе эта смерть? Ну умрешь, ну знаешь, что умрешь, – а дальше что? Разве мы не знаем заранее всего, что может произойти в нашей жизни, разве может произойти что-то совершенно новое, чего мы не предполагали, не предощущали, не предчувствовали? Сам подумай: всякий миг несет в себе страшное предупреждение о смерти, как цветок несет свой запах, а старики всё лижут коченеющими языками дымящуюся на каменном полу кровь, и где-то зреет лимон, и хрипло кричит журавль, и гепард яко тать скользит в высокой росистой траве, и ласточки кормят птенцов в своих грубых глиняных жилищах, и песок, медвяного цвета, лежит, причесанный ветром, – подумай, Серёжа, сколько всего. Я все говорил и говорил – насквозь чужими словами, – но не мог или не смел сказать правды: что боюсь не меньше его, что чаще, чем он, слышу голоса, упрямо зовущие за пределы допустимого, – эти иные голоса иных комнат, иных миров, – что как-то ходил на свидание в новых кедах и натер мозоль размером с пятак, а вечером, когда она лопнула, зачем-то залил ее йодом и охуел оттого, как стало жечь ногу – от пятки и до колена, и решил, что заражение крови, что до утра не дотяну, и все-таки дотянул, хоть и не спал ни секунды. Записался ко врачу, приехал в поликлинику на час раньше, стал жаловаться бабкам в очереди, что умираю, что нужно срочно, что еще какая-нибудь минута – и всё! Бабки дружно меня послали, дескать, щеки румяные, вполне себе шустрый – я тут же в регистратуру, ору в окно: у-ми-ра-ю! Регистраторша начала про дежурного врача: нужно записаться – ах, не получается! вы к кому-то записаны? нужно сначала отменить запись – минуточку, отменю. Минуточки не вышло: все поломалось, штрих-код не читается, вручную не вводится – регистраторша, уже злая и потная, нашла меня по каким-то первым буквам и заорала: ты зачем мозги ебешь, у тебя терапевт через четыре минуты, а ну пиздуй, кабинет двести пять. Через четыре минуты рассказывал терапевту про мозоль и еще про боли в груди, одышку, непроходящую усталость. Терапевт перебила: бога ради, выберите что-то одно, на каждого пациента двенадцать минут, осталось восемь. Я про анализы: назначьте кровь, ссанину, кал, всякие гормоны, антитела, назначьте УЗИ, рентгены, мониторы – могу даже кончить в банку, мне несложно, все равно дрочу дважды в день – не сумею банку подставить, что ли? Врач посмотрела на меня, подумала, сказала: через два часа в двести шестом – полное обследование. Через два часа зашел в двести шестой – сидит она же, только без очков, листает бумажки, видимо, был проход между кабинетами – в коридор она не выходила. Измерила рост, вес, записала в карту, стала спрашивать, сколько пью. Я уклончиво: нечасто. – Это сколько раз в год? – Это два раза в неделю. – Кто вам сказал, что два раза в неделю – нечасто? – Ну, раньше чаще было. Она промолчала, потом дала направления: к неврологу, кардиологу, стоматологу, еще какому-то ологу и бумажки на анализы. Сказала: в банку не кончайте, у нас таких специалистов нет. Спустя неделю рассказывал неврологу, как задыхаюсь в маршрутках, как ночами представляю, что творится в головах людей, которым какой-нибудь олог отмерил год или месяц жизни. Невролог слушала, слушала, наконец покачала головой: тут в карте написано, что вы дрочите дважды в день, а вам бы женщину найти – и сразу все пройдет.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!