📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгРазная литератураЭто вам, потомки! - Анатолий Борисович Мариенгоф

Это вам, потомки! - Анатолий Борисович Мариенгоф

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 26
Перейти на страницу:
Мономахе россияне скинули в Днепр каменного идола. А потом, спохватившись, стали кричать:

— Выплывай, Перуне! Выплывай!..

Слава Богу, Перун не выплыл.

Так и со Сталиным. Впрочем, этот еще в истории выплывет. Но каким же чудовищем кровавого деспотизма!

* * *

В мастерской у Коненкова.

Вторично остановившись перед мраморным Паганини, я сказал:

— Ты, Сергей Тимофеевич, русский Микеланджело.

Он насупил густые длинноволосые брови:

— Я Коненков!.. А не твой Микель.

Очень старик обиделся — как это я мог сравнить его с тем, кого сам же он считал гением, но, очевидно, по сравнению с собой, — гением второго рода.

Потом мы пили чай. Чашки стояли на столе в зверях, птицах и гадах ползучих, рожденных резцом великого скульптора из могучего древнего корня. Такая же деревянная в чудищах люстра висела над нами. На таких же стульях сидели мы. Сидели на бессмертных, на прекрасных произведениях коненковского искусства.

Я сказал:

— Если бы, Сережа, я был Рокфеллером, купил бы у тебя все это.

Он усмехнулся и почесал белую патриаршую бороду:

— Рокфеллер хотел купить. Очень! (Коненков сверх двадцати лет прожил в Америке.) Да я не продал ему. России они нужней.

Вернулся я от Коненкова тихим, «в раздумьях», как пишут плохие писатели, склонные к высокому стилю. Своим «домом» я называл квартиру Сарры Лебедевой, нашего старинного друга (тоже дай Бог скульптор!), у которой я обычно жил, приезжая в Москву.

— Саррушка, — сказал я, снимая шубу, — а ведь Коненков самый большой русский скульптор.

— Теперь?

— Да нет — вообще. От сотворения русского мира.

Она пожала плечами.

— Не согласны?

— На это трудно ответить.

— А кто же тогда, если не он? Трубецкой?

— Раздевайтесь, Толя, раздевайтесь. Вешайте свою трехпудовую шубу. Давайте ужинать.

За ужином этот разговор не возобновился.

В двадцатых годах Коненкову заказали мой портрет.

Не знаю, как теперь, но в то время, прежде чем подойти к мрамору или дереву, он много и долго рисовал свою натуру.

Я с утра приходил к нему на Плющиху в мастерскую.

На столе все уже было приготовлено: карандаши, листы ватмана, штоф зеленого самогона, два граненых стакана, две луковицы, два ломтя черного хлеба, соль.

Коненков кончал работу, когда пустел штоф. Одновременно.

Пить с утра, да еще вонючий самогон, да под луковицу — это оказалось выше моих сил. А пощады не было. После четвертого сеанса я смылся.

— Читывали мне вчерась старенький французский журнальчик, — рассказывал Коненков. — Этот журнальчик, видишь ли, распространил среди парижских художников и скульпторов анкету: «Кто и как работает?» Только один ответил: «Я — пьяным!» Этот один и был гением! Вот какое дело, Анатолий.

Фамилии этого французского «гения» Сергей Тимофеевич, разумеется, не запомнил.

— А все остальные, — убежденно заключил он, — бездарности!

— Среди них и Ренуар был? — спросил я. — Среди этих бездарностей?

— Кажется.

— И Роден?

— Как будто.

Я кивнул головой без всяких возражений. А Коненков надулся.

После возвращения из Америки с белыми космами и патриаршей бородой Сергей Тимофеевич уже не прикасался к спиртному.

При первой же встрече он снисходительно поставил передо мной графинчик хорошего коньяка и рюмочку, величиной с наперсток. А сам пил чай с лимоном.

Однако бездарностью он, пожалуй, не стал.

* * *

Я заметил: если человек поумней, а главное, поинтеллигентней, к медицине он относится насмешливо, иронически, сверху вниз. И лечиться очень не любит.

Разумеется, пока серьезно не заболеет…

Когда черноглазая «приготовишка» Нюрочка Никритина после уроков бежала домой, постукивая, как лошадка, копытцами, уже на Большой Васильковской (это в Киеве) она начинала молиться: «Боженька, миленький, ты все можешь, устрой, пожалуйста, чтобы у нас были к обеду гости!»

Так она их любила, этих гостей.

Прошло полвека, и ничего в этом ее свойстве не изменилось: «Гости! Гости!»

Вообще, по моему мнению, меняются в человеке только самые пустяки, самое неважное.

Была у меня приятельница — умная, интересная и актриса отличная. Романов у нее было, романов! Если кто-нибудь принимался считать их — пальцев не хватало.

И вот однажды иду я с ней по Садовому кольцу. Она прищурилась, кинула взгляд направо и сказала:

— Нет, этот не был моим любовником.

— Безусловно, — ответил я.

Потому что «этот» был… лошадью. Которая и фыркнула кстати.

— Ах, какой ужас, я обозналась! — воскликнула прелестница.

— Совершенно случайно, — пробормотал я.

Это было в отдаленные извозчичьи времена.

Вскоре моя приятельница родила дочку и назвала ее Татьяной, в честь себя.

— Пусть величают Татьяной Татьяновной! — объявила она.

Отец был абсолютно неясен.

Впоследствии, когда Татьяночку спрашивали:

— А кто твой папа?

Она отвечала с гордостью:

— Мой папа моя мама.

Жизнь разбросала нас. Никритина из Камерного перешла в Большой драматический, и мы перебрались в Ленинград. Встречались с Татьяной редко.

На генеральной репетиции у Мейерхольда меня кто-то по-свойски взял под руку:

— Ну и негодник! Ну и безобразник! Ну и гнусная личность! — с нежностью сказала Татьяна. — У меня уже дочь невеста, а ты и не видел ее. Потом ведь не простишь себе этого. Красавица! В твоем вкусе. Носик не римский и не греческий, а как у мартышек. Как у твоей Нюхи.

Само собой не прошло и суток, как я уже стоял перед крохотной дачной кроваткой из белых прутьев.

— Какова? — спросила счастливая мать.

Заломив пухлые ручки в складочках, сверкая карими глазищами и округлыми плечиками, созданными как будто для бального декольте, в кроватке лежала годовалая красавица-кокетка.

— Ну, какова? — переспросила мать, восторженно улыбаясь.

— Очаровательна! Прелестна! — ответил я. — Лет через восемнадцать, гарантирую, будет такой же неотразимой потаскушкой, как ты, мой друг.

— Что?…

И мать, мгновенье тому назад блаженно-счастливая, ринулась на меня:

— Хам!.. Хам!.. Хам!..

И, упав на диван, горько зарыдала.

Стоя перед ней на коленях, я целовал ее мокрые от слез руки и молил о прощенье.

— Ну конечно, хам. Конечно! — говорил я. — Но разве, дружок, это для тебя новость? Разве ты не знала этого? Вспомни, как ты объявляла: «Я в восторге: Мариенгоф зверски мне хамит. Это значит, что я ему нравлюсь и он ухаживает за мной…» Теперь, дружок, у тебя появилась соперница — твоя прелестная дочка. И я хамлю ей. И это значит, что я влюблен в нее по уши.

Татьяна рассмеялась сквозь слезы. В нашем кругу это называлось «ее грибной дождичек».

— Значит, мир?

— Мир, негодяй.

Важный Татьянин дядюшка, бывший полковник-кавалергард, с усами, словно сделанными из ваты, снисходительно улыбался из вольтеровского кресла, единственной роскошной вещи в комнате.

Ровно через восемнадцать лет, при случайной встрече на Невском, я спросил этого пышного мужчину:

— А как Татьянина дочка? Как Татьяночка?

1 ... 12 13 14 15 16 17 18 19 20 ... 26
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?