Предатель - Андрей Волос
Шрифт:
Интервал:
— Не знаю.
— Хочешь, ходы покажу?
— Не надо.
И весь разговор.
В лице сына столь же ясных знаков рода заметно не было (даже горбинка носа несколько изгладилась, должно быть намешалось много чего Кириного — серые глаза, русые волосы, лоб выпуклый, а не прямой, как у отца, верхняя губа пухлая). Но все равно так похожи, что, как говорится, и захочешь отказаться, да не сможешь: кровь от крови, плоть от плоти.
Некоторые области его собственного детства остались лакунами: мертвые пустоши среди живой луговины. С годами они размывались временем, съеживались, но все же не исчезли полностью: лежали в душе чем-то вроде остаточных солончаков, безжизненных пятен несбывшегося в окружении настоящей, случившейся, прожитой жизни. Кто знает, каким бы он вырос, каким стал, пройди в свое время и над этими плешами благодатный ливень?..
Теперь уж что говорить: дорого яичко ко Христову дню; а если в детстве война и голод, то ничего не попишешь; второго детства не бывает; коли вырос, то уже за себя того, прежнего, который был ребенком, не нарадуешься, машинками не наездишься, мячиками да ракетками, наверстывая упущенное, не настучишься.
Ему не хотелось, чтобы и Лешка когда-нибудь, став взрослым, обнаружил в себе подобные пустоты, клочья пустырей, не засеянных в свое время беззаботной радостью и не заросших жизнью. И — как самый близкий мальчишке, самый похожий на него человек — точно знал, как этого не допустить. Вдобавок был уверен, что чужая радость — зачерпнутая сердцем сына, глазами сына — будет такой же сладкой, как могла быть своя…
Точно знал, точно знал!.. заладил. Если точно знал, то как же допустил разор семьи?
Здесь, в тюрьме, этот вопрос звучал особенно мучительно. Казалось даже: и сама тюрьма ему за это!..
Временный разор, конечно… но временный разор — в некоторых отношениях еще глупее, чем если навсегда. Если понял, что невмоготу, и ушел — то почему вернулся? А если вернулся, перечеркнув тем самым свой уход, то зачем уходил? Не хватило мужества перетерпеть, уладить, усмирить разгуливающуюся стихию раздора?.. если так, то совсем уж неприятные следствия брезжат: или дурак, или трус.
Счастье, что они с Кирой сумели в конце концов пересилить… счастье, что все вернулось на круги своя… да вот ладно ли вернулось? Не потрескалось ли что-то в самом основании, когда совершались эти ненужные, как теперь понятно, кульбиты?
Главное — как Алексей к их недолгому расставанию отнесся? (Недолгому ли? Полгода — для взрослого невелик срок. А если возраст таков, что даже полугодами считая, всех пальцев не загнешь, — тогда как?)
Вроде — все как прежде… но Бронников чувствовал, что в душе сына осталась острая занозка. Должно быть, покалывает сердчишко: а ну как снова? Страшно, что вселенная опять обрушится… может быть, даже себя считает отчасти виновным в прежней катастрофе?
Во всяком случае, не раз и не два он ловил на себе внимательный, задумчивый, какой-то слишком взрослый взгляд сына. О чем думает?.. Знать бы прежде, что так повернется, на полвздоха представить себе этот взгляд! Разве осмелился бы шагнуть за порог?..
Как объяснить теперь, что трещины заклеены, мир восстановлен в совершенной целокупности, папа всегда здесь, дома; дом — это место, где они навечно втроем… навечно в объятиях любви и понимания…
Да вот только он здесь в темнице под негасимой лампой, а они, скорее всего, ничего не знают!..
На пятые сутки вывели из камеры, постановление суда состоялось: снова направляли в «Кащенко», к Глянцу.
Много позже Бронников понял: ему повезло, конечно: тюрьма его, принудчика, задела самым краешком.
* * *
Мутота с переездом заняла весь день и была обставлена голодом, жаждой, отсутствием сортира, неукротимой дрожью в ледяных каменных предбанниках входов-выходов; еще одним ожиданием в больнице, где долго держали за железной ржавой дверью помещения, назвать который иначе, нежели «собачник», не поворачивался язык. Голый кафель в желтых потеках, две яркие лампы на потолке; темное окно работало как зеркало, и он долго разглядывал отражение: рожа худая, черная от щетины, свитер вытянулся, пальтецо обтрухалось, будто он не пять дней, а пять лет в Бутырках провел: быстро тут человеку живется!..
Он хорошо понимал связь двух обстоятельств: если есть постановление суда о принудительном лечении и если оно опирается на данные предварительной экспертизы, проведенной Глянцем, следует заключить, что Глянц — один из тех, кто не на его стороне.
И все же, вопреки здравому смыслу, испытывал облегчение: теперь уж не в тюрьме, а в больнице, в руках интеллигентного доктора. Он проведет новую — честную! — экспертизу, назначит курс исследования гипотетической астении… Он же в тот раз не по своей воле. Гэбисты приказали: пиши, вот и написал. Но как написал? — скрепя сердце, через силу. Сила солому ломит. Но теперь, когда Бронников попадет к нему в руки, он не обязан следовать тому, что выбили из него силой. Он врач… да, врач, а не палач, как бы ловко ни рифмовались два эти слова. Поэтому теперь жизнь пойдет другая. Профессор и прежде знал, что Бронников нормальный, да под змеиным взглядом Семен Семеныча не мог показать виду… но уж теперь!.. Теперь он напишет правду: Бронников здоров, как никто другой, постановление — ошибка, следует его выпустить — и дело с концом.
Совершив полное опасностей путешествие по земле врагов, человек приходит наконец к дому друга — примерно с таким чувством вошел Бронников в кабинет профессора.
Однако Глянц, взяв скорбно-деловитый тон, заговорил о несомненном нарушении его здоровья, ярким признаком которого является стремление выглядеть умнее, чем нормальные в психическом отношении люди.
— Да бог с вами, профессор! — посмеивался поначалу Бронников, нежно глядя на Глянца (в сравнении с контролерами Бутырки тот и впрямь выглядел чрезвычайно мило). — Дайте мне минуту, и я постараюсь вас убедить!
Казалось бы, дело ясное, а между тем фраза следовала за фразой, вопрос за вопросом; слой за слоем Глянц накручивал десятки нелепых обвинений: ребенок бы признал, что они безосновательны и голословны, — а профессору до того и дела не было. Еще, еще! — завертка плотнела, мало-помалу становясь похожей на кокон. Бронников, простофиля, все норовил из него высунуться, тянул шею, подавал знаки: мол, доктор, доктор, что вы говорите! что делаете! да взгляните на меня — я же нормальный!.. вы же не по своей воле подписывали, опомнитесь!
Скоро сообразил, что дело не в нормальности. И не в том, что профессор совершал врачебную ошибку, приписывая ему несуществующие болезни: никто ни в чем не ошибался, никто не заблуждался, его привезли не на лечение, а на казнь. То, в чем он видел всего лишь нелепую шутку судьбы, для Глянца самой судьбой и являлось, себе же профессор отводил роль ее сурового проводника. И был намерен совершить предписания рока в полной мере, без мягкотелых послаблений.
Не зря, ой не зря первый лист больничной карты синел печатями судебного постановления!..
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!