Июль 41 года - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
— Разговор ко мне, говоришь? — Лапшин раза два прошёлся по кабинету взад-вперёд, резко скрипя по доскам кожаными подошвами, стал перед Щербатовым. Бритый наголо, с блестящей от загара головой и шеей, с суровыми чёрными длинноволосыми бровями на бритом лице — каждая бровь толщиной в ус, — Лапшин был невысок и крепок, покатые плечи его, спину и грудь под гимнастёркой округлял лёгкий жирок.
— Разговор… Подняв бровь торчком, Лапшин из-под неё снизу вверх сверкнул на Щербатова глазом.
— А вот что мы с тобой придумаем, — и его «ты» было тем начальственным в новой, демократической манере сказанным «ты», которым награждают подчинённых в знак особого расположения и которое предполагает ответное «вы». — Сегодня дома я один, холостякую, дело субботнее, пойдём ко мне домой, а там и поговорим по душам. Дома Лапшин своим особенным способом заварил чай, к слову попотчевав гостя чем-то вроде анекдота: «Почему мужчина заваривает чай лучше женщины? Потому что женщина знает, сколько надо класть заварки, а мужчина не знает и на всякий случай кладёт на ложку больше». Некогда, будучи ещё ротным, слышал Лапшин эту присказку от командира дивизии и теперь, став командующим армией, завёл себе все так же, как когда-то слышал и видел у других. И привычки себе завёл. Привычки в армии — дело не последнее. Пока ты мал, они никого не интересуют, разве что ординарца. Любит, например, старшина-сверхсрочник пить крепкий чай. Ну и люби себе на здоровье. Сиди хоть все воскресенье в гарнизоне в начищенных сапогах и пей чай. Но совсем другое дело, когда командующий любит крепкий чай. Это каждому и узнать интересно, и рассказать. Потому что это не так просто, у больших людей ничего зря не бывает. Щербатов сам давно уже был в положении человека, за действиями которого наблюдают тысячи глаз, каждое слово которого — особенно если это удачно сказанное слово — подхватывается и передаётся многоусто. Он ничего дочти не знал о прошлой службе Лапшина, но, опытный военным глазом наблюдая его сейчас, в домашней обстановке, видел и понимал цену всему. Было начало июня. Весь день стояла сильная жара, и теперь, под вечер, в марлевой занавеске, затянувшей окно от комаров, воздух был недвижим. И в этой духоте Лапшин пил крепкий чай стакан за стаканом, не потея, только голова и шея его коричневели и блестели сильней. В коверкотовой гимнастёрке с портупеей, перехлестнутой через плечо, с орденом Боевого Красного Знамени на груди, он был похож на тех командармов, чьи портреты исчезли уже давно.
— Так о чем тревога? — спросил он.
— Тревога вот о чем: я на этих днях объезжал части своего корпуса — нехорошее настроение вблизи границы. Население соль, спички запасает, разговоры всякие в очередях. В общем, как перед войной. И факты тревожные есть…
— Так уж тревожные?
— Пока не видишь — ничего ещё, а поглядишь… Павел Алексеевич, смотреть невозможно, как мы, верные договору, ему эшелон за эшелоном хлеб гоним, нефть, а он к нашим границам пушки везёт. Щербатов говорил это и сам ещё не знал, что меньше чем через три недели его корпусная артиллерия будет расстреливать последний уходящий к немцам эшелон нефти и артиллеристы радостно закричат, своими глазами увидев, как от удачного попадания рвутся и горят на путях цистерны, не думая в этот момент о том, что расстреливают свою же собственную нефть.
— Так ты что, пушек его испугался? Мы — люди военные, нам пушек бояться вроде бы не к лицу, — сказал Лапшин, давая разговору тон бодрости, который, как привык он, обычно тут же подхватывался. И уверенный заранее, сверкнул глазами из-под бровей. Щербатов некоторое время смотрел на стол.
— Боюсь я не пушек. Боюсь, что мы правде в глаза взглянуть не хотим. А правда в одном: война у границ. Это можно сейчас утверждать с достаточной вероятностью. Разрешите быть откровенным?
— Валяй. Щербатов стал рассказывать факты, которые знал, которые, отправляясь к Лапшину, собрал специально. Он старался дать почувствовать ему ту тревогу, которой уже был пронизан воздух, убедить Лапшина, что надо срочно сообщить в Москву, просить разрешения хотя бы рассредоточить авиацию, привести войска в боевую готовность, вывезти в тыл семьи командного состава. Сделать самое первое, самое необходимое и понять, понять, что это — война. Что немцев, фашистов нельзя задобрить. С ними, как с бандитами, разговор может быть только один — чем ты сильней, тем они смирней. Лапшин слушал, покручивая бровь. Потом откинулся на спинку стула, охватил её руками позади себя и смотрел на Щербатова, чуть-чуть улыбаясь, как человек, который знает гораздо больше того, что ему хотят сообщить, больше того, что сам он имеет право сказать, и потому вынужден только слушать и поражаться наивности и легковесности суждений. Он сидел, не сомневающийся, что все, что нужно, делается, и враг, когда придёт время, будет отброшен и разбит — малой кровью, могучим ударом.
— Эх, Щербатов, Щербатов! Какой же ты оказался политически незрелый человек! А ведь командир корпуса! Ай-я-яй! «Укрепления демонтируют в тылу, вооружение снято с них». Так это где? За сотни километров от границ. Ты что, отступать собрался? Немцев на нашу землю хочешь пустить? Встречать их думаешь там? Знаешь, как такие настроения называются? Это называется — боязнь врага. Это у тебя пораженческие настроения. Негоже! Мы врага будем бить здесь, если он посмеет посягнуть на священные рубежи нашей Родины. И здесь его разобьём! Голая голова его блестела уверенно, уверенно блестели глаза из-под сурово сдвинутых бровей, и весь он был олицетворением непоколебимой уверенности. Он гордился ею, как высшим достижением, доступным пока ещё не всем. «Врага мы будем бить здесь». Чем бить, когда танки стоят разобранные? Мыслью? Слепой, гордящийся своей слепотой, как наградой свыше. Щербатов сказал тихо:
— Товарищ командующий, самые передовые люди, вооружённые самыми передовыми идеями, могут оказаться бессильны против вооружённых бандитов.
— Насчёт идей это ты брось!
— Это говорил Ленин.
— Вот видишь! И Лапшин покачал головой. В сознании своего превосходства он смотрел на человека, временно поддавшегося панике. Вдруг далеко в гарнизоне запела на закате труба. Щербатов слушал её, закрыв глаза. Из далёкого далека через годы и воспоминания, тревожа в душе самое дорогое, шёл к нему звук трубы, некогда на всю жизнь познавшей его. Уже давно смолкла труба, а он все слушал её, бережно храня тишину. Но, видимо, каждому труба пропела своё.
— Мы — солдаты, — сказал Лапшин твёрдо и встал. — Наш долг — выполнять приказ. Скажут умри — умрём! Щербатов тоже встал, посмотрел на него.
— Солдатский свой долг мы выполним, он прост. Солдат за одну винтовку отвечает. Но и с винтовкой в руках… Когда первый раз мы брали винтовку в руки, в семнадцать лет, мы знали тогда, что идём в бой за все человечество. И не было на земле ничего, за что бы не отвечали мы. Неужели ж теперь, когда командуем тысячами людей, с нас спрос меньше? Но и на это Лапшин только улыбнулся чуть-чуть и покачал головой, как бы ещё раз сказав: «Какой же ты политически незрелый человек!..» А через несколько дней он сам позвонил Щербатову. Утром рано, Щербатов только собирался ехать с поверкой в один из артиллерийских полков, когда прибежали за ним из штаба. В трубке он услышал весёлый голос Лапшина:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!