Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
«Идиот» подходил к концу, в январе 1869-го в «Русский вестник» были отосланы последние две главы романа, но будущее оставалось неясным: двухлетнему пребыванию за границей не было видно конца, работа измучила и истощила, шансов на второе издание, которое бы дало средства уплатить долги, не было. «В Россию воротиться — трудно и помыслить. Никаких средств. Это значит как приехать, так и попасть в долговое отделение. Но ведь я уж там не рабочий. Тюрьмы я с моей падучей не вынесу, а стало быть, и работать в тюрьме не буду. Чем же я стану уплачивать долги и чем жить буду? Если б мне дали кредиторы один спокойный год (а они мне три года ни одного спокойного месяца не давали), то я бы взялся через год уплатить им работой».
Но свободы и покоя не было. Он вынужденно оставался за границей, чувствуя, как много теряет. «Здесь я тупею и ограничиваюсь, от России отстаю. Русского воздуха нет и людей нет. Я не понимаю, наконец, совсем русских эмигрантов. Это — сумасшедшие!» «Не в моем положении жить сложа руки: надо работать и долги отдавать», — писал Ф. М. Майкову и в доказательство своей творческой предприимчивости сообщил о новом замысле. «У меня на уме теперь огромный роман, название ему “Атеизм” (ради Бога, между нами), но прежде чем приняться за который, мне нужно прочесть чуть не целую библиотеку атеистов, католиков и православных. Он поспеет, даже при полном обеспечении в работе, не раньше как через два года. Лицо есть: русский человек нашего общества, и в летах, не очень образованный, но и не необразованный, не без чинов, — вдруг, уже в летах, теряет веру в Бога. Всю жизнь он занимался одной только службой, из колеи не выходил и до 45 лет ничем не отличился. (Разгадка психологическая; глубокое чувство, человек и русский человек.) Потеря веры в Бога действует на него колоссально. (Собственно действие в романе, обстановка — очень большие.) Он шныряет по новым поколениям, по атеистам, по славянам и европейцам, по русским изуверам и пустынножителям, по священникам; сильно, между прочим, попадается на крючок иезуиту, пропагатору, поляку; спускается от него в глубину хлыстовщины — и под конец обретает и Христа и русскую землю, русского Христа и русского Бога».
«Для меня так: написать этот последний роман, да хоть бы и умереть — весь выскажусь». «Этот последний роман» автор обещал на продажу не отдавать.
Что означало намерение писателя после романа о «Князе Христе» взяться за сочинение, где русский человек средних лет вдруг теряет веру в Христа и после многих искушений обретает ее вновь? Быть может, обострилось ощущение хрупкости веры, не закаленной в горниле сомнений, но полученной изначально — она способна пропасть и от созерцания «Мертвого Христа», и от жестокой, без жалости и сострадания, страсти, как у Рогожина, и от жгучей, сумасшедшей ревности, и от изучения немецкой философии, и от погружения в критическую библеистику. Будоражила мысль о внезапности утраты — вера могла пропасть вдруг, стоило человеку выпасть из привычной колеи. Ф. М. остро ощущал жажду человека, оставшегося без религиозного стержня, обрести замену, которая станет мотором жизни. И нужно было понять — что это за вера такая, если православный крестьянин с молитвой режет горло товарищу, чтобы забрать у него часы?
Очевидно: отложенный замысел требовал воплощения. Первоначальный образ Идиота, когда он мыслился существом инфернальным, рвался наружу.
Образ сильной, демонической личности, который вначале ассоциировался с персонажем «Идиота», не впервые волновал Достоевского. Ему давно представлялось загадочное трагическое лицо, мерещилась мрачная фигура; воображение рисовало ее обобщенный художественный портрет; готовый набросок хотелось немедленно пустить в дело. Но как только он пытался приспособить его для сочиняемого произведения, ничего не получалось: масштаб «сильного» героя оказывался несоизмерим с персонажами «текущего романа» и поэтому чуждым ему. Наброски о сильном типе откладывались и накапливались. От работы 1866 года остался фрагмент, адресованный, видимо, Свидригайлову, но так и не пошедший в текст «Преступления и наказания».
«NB. Сильные и бурные порывы. Никакой холодности и разочарованности, ничего пущенного в ход Байроном. Непомерная и ненасытимая жажда наслаждений. Жажда жизни неутолимая. Многообразие наслаждений и утолений. Совершенное сознание и анализ каждого наслаждения, без боязни, что оно оттого ослабеет, потому что основано на потребности самой натуры, телосложения. Наслаждения артистические до утонченности и рядом с ними грубые, но именно потому, что чрезмерная грубость соприкасается с утонченностию (отрубленная голова). Наслаждения психологические. Наслаждения уголовные нарушением всех законов. Наслаждения мистические (страхом ночью). Наслаждения покаянием, монастырем (страшным постом и молитвой). Наслаждения нищенские (прошением милостыни). Наслаждения Мадонной Рафаэля. Наслаждения кражей, разбоем, наслаждения самоубийством... Наслаждения образованием (учится для этого). Наслаждения добрыми делами».
«Демон, сильные страсти», — записал Достоевский в черновиках, подводя итог программе. Вслед за Аполлоном Григорьевым он называл такую личность «хищным типом». Коллекционируя наслаждения и унижения, чередуя грубые и утонченные «утоления», «хищный тип» ценил «совершенное сознание и анализ каждого наслаждения». Значит, прежде чем заразить героя неистовством страстей и безудержем наслаждений, следовало обучить его искусству самоанализа. Сильно ограничив героя-аналитика в части «утолений», Достоевский сначала попробовал именно анализ. Задуманные еще за год до
«Преступления и наказания» «Записки из подполья» должны были поставить кардинальный вопрос: чем обернется анализ, то есть аналитические рассуждения или исповедальный рассказ в том случае, если это будет рассказ «Из Подполья», а рассказчик — лицом не столько демоническим, сколько искаженным и изуродованным от страдания и самоказни?
Подпольный парадоксалист, трагический герой с разорванным сознанием, говорил о себе: «Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить... Я вот знаю, что я мерзавец, подлец, себялюбец, лентяй...» «Записки» фиксировали состояние души парадоксалиста в тот момент, когда в своих «подлостях и мерзостях» ему захотелось исповедаться — написать «сочинение». Сорок лет жизни Подпольного, бездарно истраченных, внезапно начали осознаваться им особенно болезненно и напряженно. Он чувствовал в себе странные перемены: возвращалась память; запрет на воспоминания «прежних приключений» отменялся, и тогда уже сами воспоминания побуждали к делу.
Переход от «только воспоминаний» к «еще и записыванию» с целью испытания себя «всей правдой» стал пробным шагом для будущего «хищного типа». Шагом тем более грандиозным, что аналогов, где бы испытатель достиг цели, как будто и не было. «Гейне утверждает, — говорил парадоксалист, — что верные автобиографии почти невозможны, и человек сам об себе наверно налжет. По его мнению, Руссо, например, непременно налгал на себя в своей исповеди, и даже умышленно налгал, из тщеславия. Я уверен, что Гейне прав; я очень хорошо понимаю, как иногда можно единственно из одного тщеславия наклепать на себя целые преступления, и даже очень хорошо постигаю, какого рода может быть это тщеславие».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!