Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
«Так чего ж ты стоишь? – заорал дежурный. – Отработал и марш в свой барак. Получишь за сегодня 300 граммов, так не станешь больше терять портянки!» Повторного приглашения я ждать не стал и как можно быстрей стал улепетывать из ШИЗО. В голове же только одна мысль: «Неужели спасен?»
Оставалось всего лишь пробраться в свой карантин. Но все же это попроще, чем удрать из ШИЗО: пара оплеух или ударов прикладом от дежурного стрелка, стерегущего карантин, – и я в безопасности от оперчекистов и от верной пули!
Я уже знал расположение нового карантинного барака, и потому рысцой туда и направился. Подбежал к часовому, гляжу – винтовка со штыком. Ну, думаю, дело плохо, может по дурости и злости еще и штыком пырнуть! Единственный шанс остаться в живых – это переться с самым жалким видом и извинениями прямо на часового, черт с ним, с его сапогами и прикладом, главное – остерегаться штыка.
Медленно подхожу. «Ты куда? – заорал он на меня. – Не знаешь что ли, что здесь сыпной тиф – карантин?» Стараясь сколько возможно сжаться в комочек, все же для штыка площадь будет поменьше, отвечаю жалобным голосом: «Да я, гражданин начальник, с этого же барака, здесь и все вещи мои, да вот ребята попросили в лагерь за табачком сбегать». Тут уж и часовой дал волю своему гневу: «Ах ты так растак твою!.. Еще вздумал свою заразу по всему лагерю разносить!?» – заорал он, наподдав мне пониже спины своим сапожищем. Как мячик перекинул он меня через проволочное заграждение, да так удачно, что я об колючки почти не расцарапался. Когда он увидел, что я уже поднимаюсь с земли, то взвел затвор винтовки и крикнул: «А ну бегом в барак! И попробуй еще раз оттуда выйти, в дверях пристрелю!».
Через минуту я уже был в безопасности – «дома».
В бараке еще никто не знал о моем аресте, а я никого не стал посвящать в свою одиссею. Кроме, конечно, исполняющего обязанности старосты и моего друга Владика (фамилии уже не помню), тоже «художника» с «23-го километра». Когда я закончил рассказ, Владик покачал головой и задумчиво произнес: «Знаешь, Лева, если бы мне подобную ахинею рассказали на воле, я бы ни одному слову не поверил. Живи, Лева! Я тебя не видал, а больше ты об этом никому не рассказывай. Там видно будет. Вряд ли оперы рискнут из-за тебя войти в наш барак».
Так оно и было: появляться мне на поверке, особенно в первые дни, было опасно. Несколько раз во время переклички нашего барака опер появлялся у проволоки. Вместе с другими, выкликали и мою фамилию, но ответом было молчание, и вскоре опера перестали мной интересоваться. Хлеб выдавался согласно количеству людей, построенных около барака при утренней поверке, но и покойников, прежде чем опустить в яму с привязанной к ноге биркой, показывали издали коменданту. Получали на него лишнюю пайку хлеба, которую Владик обычно отдавал мне.
За восемь недель карантина никто нас ни разу не осматривал. Ни врач, ни даже лекпом в нашем бараке не появлялись, из медикаментов у нас был только термометр, так что вполне вероятно, что тифа у нас в бараке и вовсе не было. За все время карантина у нас умерло всего несколько десятков человек, да и то неизвестно по какой причине: почти естественная убыль.
Я снаружи не показывался, а лежал в бараке на своем месте. Владик, как мог, мухлевал с пайками и выкраивал в комбинациях с покойниками для меня хлеб почти регулярно. Свою законную пайку – 300 граммов и баланду – я у Владика получал и чувствовал себя, по-лагерному, вполне нормально. Худо-бедно, а почти два самых свирепых месяца мы наружу не выходили и физическую энергию не тратили.
В конце января наступал конец карантина. С трепетом душевным ожидал я этого дня. Ведь если оперы мое дело не закрыли, то конец карантина может стать и концом моей жизни: прятаться в лагере мне уже негде.
К концу января как раз случился сравнительно теплый день. Нас подняли, велели собрать свои вещи и выйти на построение за зону карантина. Я, конечно, перетрусил: теперь оперы меня неминуемо схватят. Оставаться в бараке бесполезно, его ведь просто забьют досками. Так что выходить надо. После построения и пересчета нас повели в административный барак на генеральную поверку, где уже лежали все наши личные дела. С дрожью в коленях ждал я все время появления опера и его команды: «Хургес, выходи!», но ничего не произошло. Меня оформили наравне со всеми остальными, поместили на жилье в наш старый докарантинный барак и определили на работу опять в лаптежный цех.
О моем новом деле мне никто ни разу не напомнил. Долго после этого я думал о причинах такого милосердия. По-видимому, начальник оперативно-чекистского отдела, тот самый, что угостил меня чаем с белым хлебом и перевел из клина в общую камеру ШИЗО, убедившись, что я каким-то непонятным образом исчез, решил просто похерить это дело. Возможно, по джентльменскому соглашению с начальником лагеря, он порвал его донесение и все свидетельские показания. Возможно, сыграло роль и то, что вскоре после моего исчезновения из ШИЗО в карантин нашего начальника лагеря куда-то перевели, а новому начальнику я еще не успел насолить.
Так или иначе, но оперчекисты обо мне больше не вспоминали, и через несколько дней работы в лаптежном цехе я окончательно обрел душевное спокойствие, поняв, что я еще жив и расстреливать меня пока не собираются.
Забегу немного вперед: как-то весной 1942 года иду я днем по лагерю и нос к носу сталкиваюсь со старшим лейтенантом – начальником оперчекистского отдела, который оформлял мне расстрел. Он меня узнал сразу же, ну а я его и тем более. Деваться мне было некуда, пытаться бежать бесполезно, если захочет – поймает, хоть мы и ровесники, но ест-то ведь он досыта, и пришлось мне с ним поздороваться. Он приветливо кивнул головой и остановился. «Жив, испанец? – спросил он, и не дожидаясь ответа, продолжил: – А все-таки, как это тебе удалось стрекануть из ШИЗО? Ну и нагорело за тебя дежурному! Ну, теперь дело прошлое: скрывался, небось, в карантине?» Я молча кивнул головой. Обменялись мы с опером крепким мужским рукопожатием и разошлись.
К сожалению, я его больше никогда не встречал. Вот и такие люди попадались в органах НКВД, но было их очень мало, и «погоды» они не делали.
И снова потекла своим чередом моя лагерная жизнь: плел лапти по паре в день, получал 450 граммов хлеба и три «затирухи» в день, правда, критиковать ее качество я больше не решался и постепенно, но доходил.
Посмотрел я как-то на себя в бане и ужаснулся: ноги как спички, одни кости, ребра все напоказ, в ключицах дыры, аж кулак можно просунуть. Особенно страшен был задний проход: на ягодицах ни клочка мяса – сплошная дыра между костями ног. Все это я у себя видеть не мог, но наблюдал у соседей по бане, и не было оснований полагать, что я выглядел лучше. Ну, думаю, недолго ты так протянешь. Переведут тебя в неработающие, а это уже 300 граммов хлеба, а значит конец: хоть сам полезай в яму.
Но тут мне опять подфартило: закончили строительство стеклозавода, и понадобился туда электрик. Тогда, не без помощи Жени Рубинштейн, вспомнили про меня, и наш старший электрик Прокоп взял меня в качестве электромонтера – а это уже 700 граммов хлеба, да еще и дополнительная «шабашка»: дело в том, что кроме электросети на заводе, я обслуживал линии и в вольном поселке, и в штабе охраны. Все это требовало бесконвойного хождения, а наше расконвоирование было строжайше запрещено. Но если занадобится черт, его выталкивают из ада – нашли выход и здесь: из лагеря нас принимали стрелки ВОХРа, которые нас потом доставляли в зону оцепления стеклозавода или механических мастерских. Там все наши становились на свои рабочие места, а мне дежурный стрелок, каждый день заново, давал охранную грамоту – записку со своей подписью такого содержания: «Заключенный Хургес. Разрешается ходить на работу от завода в лагерь», подпись, дата.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!