"Посмотрим, кто кого переупрямит...". Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах - Павел Нерлер
Шрифт:
Интервал:
Это бесчестно. Непредвзятое чтение ее книг ясно показывает: она не лезла стихам в душу (“идейное содержание”), не за рилась на частную собственность профессуры: организация стиха с помощью “орудийных средств” рифмы, ритма, размера… То, что она писала, и писала блистательно, была повесть об обстоятельствах стиха и автора.
Для подобного жанра у нас имеется необходимый термин: “контекст”.
Но контекст, как русский человек, “слишком широк” (от истории и политики до “квартирного вопроса”): “не мешало бы сузить”.
И Н. Я. “сужала”: у нее не контекст порождает или набредает на соответствующий ему текст, – нет, текст О. Э. сам определяет свой контекст, притягивая, как магнит опилки, из “шума времени” лишь необходимое себе в качестве глины, первичного сырья.
Н. Я. из стихов извлекала подстрочник реальности, восстанавливала черновик жизни.
Потому так высоко ценила наблюдение в ранге озарения, вроде открытия И. Семенко (так, кажется), что “малиновая ласка начальника евреев” в “Канцоне” перекочевала туда с картины Рембрандта “Возвращение блудного сына”[852].
Это был дорогой подарок – цепочка чистого золота: посещение музея – от зрительного нерва – к речи, от изображения – к слову. ‹…›
Женский состав окружения Н. Я. был не прочь “загрузить” ее своими любовными романами, повестями и рассказами: муж, любовник и обязательно еще некто, беззаветно, но безответно любимый.
Делалось это, разумеется, с позволения Н. Я. и даже при прямом поощрении с ее стороны.
Вероятно, всё от той же “недосоленности” общения.
Однообразные, но многочисленные сюжеты этой “исповедальной прозы”, кто бы ни был ее автором, Н. Я. никогда не пересказывала, мне – точно, но и другим, я уверена, тоже.
Провокация – это, быть может, и не доблесть, но сплетня – точно низость.
Так что о гостях и гостьях Н. Я. я знала только то, что они сами о себе говорили.
Иногда, впрочем, делилась со мной общими наблюдениями и соображениями по поводу моих современниц. Примерно так:
– Что-то всё у них (у вас) чересчур сложно, избыток психологии, возни с собой, на одно действие – целый выводок чувств. Но так всегда было, женская порода. Аня, покойница, например, почти до конца жизни была уверена, что все знакомые мужчины по ней вздыхают, одни – явно, другие тайно. Тайных вздыхателей было, конечно, больше. А у меня еще с молодости (смешок) по поводу сложных чувств и запутанных отношений всего два вопроса: а спать он с вами хочет? А он на вас тратится?
Усмешка.
Смеялась мало, усмехалась часто.
В том, что не касалось высших ценностей (поэзия, свобода, культура, личность), в сфере, так сказать, “человеческого, слишком человеческого”, ей был свойствен обворожительный цинизм старинного, “золотопогонного” образца, такого больше не сыщешь: насмешка романтизма над сентиментализмом.
Нет, “поэтической натурой” Н. Я. решительно не была. Но не была и натурой прозаической. Я не встречала человека менее приземленного, менее прозаичного, чем Н. Я.
А вот прозаиком, притом великолепным, была. Недаром такой литературный аскет, как Шаламов, ставил прозу Н. Я. выше поэзии О. Э.[853].
…Только прирожденный прозаик способен начать свое повествование с многоточия, как если бы то было продолжение какого-то предыдущего текста, а первое слово, которым открывается наличный текст, – это деепричастный оборот, “набранный” к тому же дерзким трехбучием: “дав”.
“…Дав пощечину Алексею Толстому, О. М. немедленно вернулся в Москву…”[854]
Фраза построена как оплеуха, и звук пощечины формирует в дальнейшем всю акустику книги.
Но что сформировало стиль? А что книга не просто, а щеголевато “стильная”, – в том нет сомнений.
Проза Н. Я. выписана не “по закону”, а “по понятиям” литературы, притом скорее XVIII века, нежели XX (XIX пропускаем). Достаточно сравнить мемуаристику Набокова с мемуарами Н. Я., чтобы убедиться: вопреки историческому календарю это два типа памяти, настроенные на разновременные звучания.
Мемуарная проза Н. Я. – это проза отказа.
В молодости она обучалась живописи. Но себе как автору с “хорошо темперированным” глазом она отказывает и в “светотени” при обрисовке персонажей, и в живописной пластичности деталей в портрете времени.
Как спутница великого поэта, она демонстративно отказывается не только от метафоры, но и на трóпы любого другого тропа не сворачивает.
Так называемые художественные средства отвергаются во имя однозначно твердой оценки людей и событий и предельной ясности сообщения: кто – что – где – когда.
Такую позицию – рассказчика, оценщика, судьи – удерживала литература XVIII века.
Образ и символ начали теснить понятие только в XIX веке. И то очень не сразу.
Будь моя воля, я бы выбрала эпиграфом к “Воспоминаниям” Н. Я. дальнобойный императив Мандельштама: “В такие дни разум – ratio энциклопедистов – священный огонь Прометея”[855].
Назло и вопреки веку, эпохе и к собственному немалому удивлению Н. Я. прожила столь долгую жизнь именно потому, что родилась прозаиком: ведь главная доблесть прозы – это любопытство к жизни, людям и положениям, городам и годам…
В отличие от замкнутого на себя стиха и поэта. Поэзия потому и окружена частоколом поэтик, потому стих и воспламеняет любопытство, что сам его не проявляет. На вопросы, приходящие извне, стих не отвечает. А проза отвечает и сама их задает.
Затянувшийся апокалипсис становится бытом. В апокалиптическом быту Н. Я. провела больше сорока лет отпущенного ей срока.
Любила свой запоздалый, но оттого еще более ценимый уют.
Вслед за Ильфом повторяла: “Отсюда меня только вынесут…”[856] Обоим повезло.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!