Это моя война, моя Франция, моя боль - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Мы достигли самого дна стыда.
Нет реки красивее, чем Дордонь у границ Перигора, — широкая, величественная, искрящаяся. Непонятно, почему она не получила статус крупной реки, которого заслуживает даже больше других. На ее плавных излучинах открываются пляжи с золотистой галькой. Летними днями река струится золотом, и однажды вечером ее «зеленая сладость», воспетая Ростаном, наполняет вас счастьем жить. Ее берега и холмы усеяны замками; некоторые вздымают средневековые башни, другие простирают классические фасады.
Замок Питре в Сен-Серен-де-Пра был большой U-образной постройкой с бесчисленными комнатами, два крыла XVIII века выступали на длинную тенистую террасу, обрамленную водой.
Правое крыло предназначалось для офицеров, которые остановились там на постой.
Левое крыло занимала хозяйка, г-жа Матиньон, дама в возрасте, с прекрасными манерами. Массовый исход привел к ней полдюжины молодых родственниц, одних — с детьми, других — со своим одиночеством.
Все обитатели дома встречались на террасе. Справа возились с младенцами, слева играли в карты.
Расквартированные в окрестностях товарищи заглядывали к нам в гости.
Именно там я подружился с Эймаром де Дампьером, элегантным капитаном, великолепным наездником, который во время боев продемонстрировал достойные восхищения мужество и хладнокровие. Он женился на девушке из семьи Гонто-Биронов. Уже много лет спустя я заинтересовался его сыном — исключительно талантливым писателем, который подписывался как Анри Кулонж.
Из Виши, где нашла пристанище ее семья, приехала моя жена Женевьева. Мы встретились, чтобы провести несколько дней в Бержераке. Я сразу же ей объявил, что стал другим человеком. Это была правда. Духовно я чувствовал себя совсем не таким, как прежде: более уверенным, но и более отрешенным; поэзия утратила в моих глазах былое значение; я сделал переоценку былых ценностей. Я изменился не только духовно, но и физически. Боли и недомогания общего характера, которым я был подвержен, исчезли. Я сбросил с себя отрочество.
Впервые я почувствовал разницу в возрасте, которая разделяла нас с Женьевьевой; будущее казалось мне не таким определенным, не таким надежным.
И я не слишком сожалел, что она уехала так скоро, чтобы продолжать заботиться о своих родителях.
К концу июля эскадрон перешел под командование нового командира, капитана Шезеля, и 15 августа ветхий поезд, вагоны которого, даже вагон-салон, зарезервированный для офицеров, были построены еще до Первой мировой войны, увез нас на очень малой скорости в Тарб, к гусарским казармам.
Я всегда искал подходящий порядок в человеческих делах, так же как всегда нуждался в некоей упорядоченности своего жилища и украшении своего существования.
Армия — тоже порядок и, вопреки принятому мнению, вовсе не такой тупой. Подготовка к такому исключительному событию, как битва, требует каждодневных и очень методичных военных упражнений. Я не скрываю, что люблю армию — ее кадры, иерархию, традиции. Если бы Франция в 1940 году стала победительницей, я постарался бы продолжить карьеру военного.
Армия, названная «армией перемирия», была маленькой, без мощных средств, без обещания больших подвигов. Она была здесь, чтобы оправдать существование так называемого Французского государства. И в некоторой степени она позволяла уйти в себя, до лучших времен.
Второй гусарский полк, в который я был зачислен, был один из самых старых и самых знаменитых полков французской кавалерии — гусары Шамборана. Тут не представлялись «кавалерист такой-то», но «Шамборан такой-то». И полковник во время торжественного построения, устроенного для раздачи крестов, не преминул напомнить, что гусары Шамборана некогда доходили до Берлина. «До Берлина», — повторил он с нажимом, чтобы придать своим словам особую значимость. Каждый утешается, как может.
Нас там было человек двадцать аспирантов, которым некем было командовать и чьим единственным занятием была верховая езда.
Тарб — коневодческий край. Тут разводят лучшие породы, англо-арабов например: это лошадь среднего роста, изящная, ловкая, умная и благородного нрава. Единственный ее недостаток в том, что она «на глазу», то есть слишком впечатлительна и легко пугается, внезапно шарахаясь в сторону или становясь на дыбы из-за листка бумаги, который шевелится на дороге, или птицы, вспорхнувшей из живой изгороди. Но до чего же она приятна и как старается вам угодить!
За исключением арабо-бербера, которого мне подарил король Марокко Хасан II, у меня не было более привлекательных лошадей, чем англо-арабы.
Благодаря своим зеленым волнистым просторам, мягким лугам, склонам, ручейкам, которые приходилось преодолевать, Тарб идеален для конных прогулок.
Возглавлял наши тренировочные поездки старый капитан лет пятидесяти, во время боевых действий не покидавший гарнизона. У него было две пары сапог — одна, служившая ему лет пятнадцать, другая — десять, — и он бранил своего ординарца, когда тот ошибался: «Идиот, я же тебе сказал новые!» Он приезжал в расположение части в легкой тележке, запряженной караковой лошадкой, и никогда не носил перчаток, ни зимой ни летом, отчего его пальцы были красными и заскорузлыми, как переваренные сосиски.
Ему доставляло удовольствие увлечь нас галопом через сельскую местность, заставляя перескакивать через bull-finch — длинные насыпи с кустами, разделявшие луга. Насыпи, вопреки их названию, — отнюдь не легкое препятствие; это высокая и густая живая изгородь; нередко перед ней или за ней проходит канава. И таким образом, приходится прыгать через этот подрост, опустив голову. В результате лошадь раньше наездника видит, что находится по ту сторону. Случалось так, что для наездников пару раз дело кончалось в госпитале.
Я понял, что надежнее всего как можно ближе держаться к капитану или даже ехать рядом с ним. И вот однажды, когда моя лошадь споткнулась, я услышал, как капитан воскликнул: «Кляча, а не кобыла!» Я мог бы тогда ответить, поскольку вел подсчет: «Знаете, сколько раз мы прыгали, господин капитан? Шестьдесят четыре!»
Я сохранил хорошее воспоминание о Тарбе, а также о квартире, которую снимал в старом саду.
Увольнительные позволяли хоть ненадолго сбежать от казарменной жизни. Одну из них я провел в Монпелье, где нанес визит Луи Жилле — другу семьи моей жены, который переехал в Монпелье со своими близкими. Крупный специалист в области истории искусства и член Французской Академии с 1935 года, стало быть, совсем молодой, Луи Жилле был учеником Рене Думика, на дочери которого и женился, тем самым привязав себя к потомству Эредиа. Его знания были всеобъемлющими, охватывая историю искусства не только Франции, но и Германии, Англии, Фландрии. Он царил над всеми эпохами, живописными и литературными: от примитивистов до Ватто и от святого Франциска Ассизского до Джеймса Джойса, включая Данте и Шекспира. Он умел заворожить слушателей содержательной беседой, а еще привычкой говорить, запрокинув голову, отчего борода задиралась вверх и видны были только белки глаз… Ему оставалось жить всего три года.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!