Приглашение в зенит - Георгий Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Знаю, что все мои домочадцы — стеклянные, деревянные и матерчатые — смертельно завидуют пишущей машинке. С нею я беседую по нескольку часов ежедневно, больше всех уделяю ей внимания. “Эрикой” ее зовут, она немка, родом из Дрездена, добротная, добросовестная и занудно–грамотная ценительница высокого искусства. Ее идеал — глубокомысленный Гете или страстно–романтичный Шиллер. Увы, все “эрики” мечтают о Гете и Шиллере, а потом отстукивают платежные ведомости в канцеляриях. Вот и моя разочарована, хотя платежных ведомостей нет в моем репертуаре. Все пилит меня: “Раньше ты писал больше, раньше ты писал лучше, выразительнее. Не ленись, вынь страницу, перепиши еще раз”.
Но тут уж протестуют листы бумаги — самое многочисленное, суетливо–шелестливое население моей квартиры. Требуют! Отстаивают свое “я” каждый. Сами посудите, какая жизнь у бумажного листа? Нарезали тебя, уложили в стопку, жди очереди, надейся, что на тебе напишут что‑нибудь эпохальное. А когда дождешься, когда тебя исписали, храни это вечно. Хорошо, если выпадет что‑нибудь членораздельное, а то вдруг: “Проба пера”. Или бутерброд завернут. И каждый лист трепещет: что же выпадет на его долю? Только заправишь в каретку, а он уже звенит: “Не то, не так, плоско, банально, тривиально. Было уже, было неоднократно”. Задумаешься, перечитаешь, согласишься: “И впрямь банально!” Вынимаешь испорченную страничку, а она в истерике: “Неужели все кончено? Неужели я испорчена? Жизнь впустую! Ужас, ужас! Как, уйти в небытие, в корзину — без единой толковой фразы?” Но где же взять толковую для каждой страницы? Жалеючи вынимаю какую‑нибудь надежную книгу, например “В мире мудрых мыслей”, раскрываю наугад.
“Извинить бога может только то, что он не существует”.
Хорошо сказано. Не я сказал, Стендаль.
Ну и все. Иди с богом, страница.
Пуще всех теребят меня бумажные листы.
А кроме того — лыжи.
Их тоже можно понять. Восемь месяцев — с конца марта и до декабря — стоят они за шкафом, в темном углу. Восьмимесячное заключение в углу — за что такое наказание? Стоят молча, недвижно, вытянувшись, как в карауле, только изредка с грохотом валятся на меня, напоминают о своем существовании. Стоят и ждут всю весну, ждут летом, пережидают осень. Но вот приходит ноябрь, ползут с севера тучи, сыплется из них белый пух. Падает, тает, падает… побеждает в конце концов. Идет парадная уборка земли к Новому году. Скрыты все огрехи мусорного лета, неряшливой осени. Земля–невеста готовится к обручению со следующим годом. Даже воздух промывается дождями, очищается от микробов морозом. Пора! Лыжи тянут длинные шеи из‑за шкафа, пытаются заглянуть в окна. По ночам они постукивают, переминаясь от нетерпения, мои застоявшиеся рысаки. И вот я собрался отнести их в мастерскую просмолить. И вот я собрался принести их из мастерской. Еще надо дождаться воскресенья. Лыжи потеют смолой от волнения: вдруг сорвется; вдруг меня пригласят в гости, в театр, пошлют в командировку? И кто знает, какая будет погода? Вдруг оттепель? Или вдруг мороз в тридцать с лишним: на окнах белые бананы, жжет щеки и нос, лыжня визжит, не идется по ней, даже с синей мазью, ниже минус восемнадцати.
Ведь не каждый день лыжня хороша, не при любой погоде лыжам удовольствие. То снега мало, по песку возишь, тормозишь, царапаешь. А в оттепель мокровато, на мокрое снег липнет, тут уж не летишь — лыжню пашешь. Еще хуже мороз после оттепели, снежная корка, словно наждак, так и стругает, так и стругает подошву, что твой рубанок. И снегопад — плоховато. Работа лыжам — снег приминать, кому‑то лыжню накатывать. И если давно не было снега — плохо тоже. Тогда лыжня разъезженная, сбитая, лыжа на ней вихляет. Гнать уже нельзя, следи, чтобы ноги не перепутались. Добрый час идешь от автобуса, все надеешься на нехоженые места.
Так что за всю зиму шесть–семь, от силы десяток приятных походов. А там уже и март, в ложбинках проталины, шлеп–шлеп по воде… И снова восьмимесячное заключение за шкафом.
Вот и на этот раз дело шло к заключению. Зима вообще выдалась неудачная: декабрь бесснежный, в январе присыпало чуть–чуть — и сразу морозы; с начала марта оттепель, сырость в низинах.
— Так что простите, дорогие, — сказал я пятнадцатого числа, — загорайте за шкафом. — И занавеской завесил угол.
— А может, сходим еще разок? — вздохнули обе лыжи разом, левая и правая.
— Вы же сами видите — весна на дворе. Да и работы невпроворот. — Я нарочно выложил на стол все папки, чтобы глаза мозолили мне и домашним. Сам вижу — нельзя отвлекаться.
Но в пятницу вдруг пошел снег, и всю субботу шел снег… А в воскресенье утром меня разбудило солнце. Так и било в веки с пронзительно–бирюзового неба. И крыши слепили белизной, а во дворе звенели детские голоса: школьники бомбардировали друг друга снежками.
— Можно и в лес, — робко сказали лыжи.
Я игнорировал.
— Самый лыжный день, — сказали лыжи настойчивее. — Последнее воскресенье такое. Больше не будет, нельзя упускать… Мы же о тебе заботимся, — добавили наставительно. — Каждый день охаешь: в груди давит, спина ноет, голова тяжелая. Клянешься с завтрашнего дня отдыхать регулярно на свежем воздухе. Ну вот, пришел завтрашний день, и где же свежий воздух? Есть у тебя слово или нет?
Но я был тверд. Делу время, потехе час. Я человек солидный, что наметил — выполню. В девять тридцать, покончив с яичницей и кофе, усадил себя за стол, чтобы помыслить над рецензией на третье издание “Введения в системологию”.
А небо было такое неправдоподобно синее, такое лазурное! Ни одного облачка, хотя бы для приличия. И солнце грело по–весеннему. Выйди на балкон и загорай?
— Один только разок, раз в жизни уступи, — канючили лыжи.
— Порядок превыше всего, — отвечал я поучительно. — У людей есть характер. Что намечают, то и выполняют.
— Ра–а-азочек, — хныкали лыжи.
— Хватит!
Я злился, потому что мне не хотелось выдерживать характер. Тошнило от этого “Введения”. Швырнуть бы книгу под стол, нырнуть ласточкой в белое и голубое.
И тут появилось Искушение.
Как и полагается Искушению, явилось оно в образе молоденькой девушки — курчавой, курносой, смуглой, с чуть вывороченными, как у мулатки, губами и несуразно зелеными веками. Моя соседка с верхнего этажа. Давно ли была школьницей в черном передничке, бегала ко мне решать задачки по стереометрии, а вот уже веки мажет зеленью, глазками научилась стрелять.
— Доброе утро, Викпалыч, — пропела она.
Обычно я называюсь “дядя Витя”. Обращение по имени–отчеству — предисловие к умильной просьбе.
— И чего же ты хочешь, егоза?
— Викпалыч, вы не пойдете сегодня на лыжах? Пойдемте! День такой расчудесный!
— Я работаю, — сказал я мрачно. — Пойди с Толей.
— Лучше с вами, вы мне расскажете интересное. Они же такие ну–у-удные!
Толи — “они”, потому что их двое. Один — офицер, другой — инженер. У одного серьезные намерения, у другого неведомо какие, кажется, он просто мямля. Один по душе папе за твердость, другой — маме за мягкость. Сама девушка не спешит с выбором. Ей нравится нравиться. Нравится, что ее фигуркой любуются все подряд офицеры, инженеры, мамины подруги и папины друзья, даже соседи по лестнице, пожилые холостяки вроде дяди Вити.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!