Госсмех. Сталинизм и комическое - Евгений Александрович Добренко
Шрифт:
Интервал:
Однако, вне зависимости от прочтения текстов в том или ином ключе, сам по себе факт соединения образов новой государственной и административной власти с традиционно шутливыми образами еды указывает на важный элемент конструирования взаимоотношений власти с ее субъектами (и здесь уместно вспомнить иерархию «комизм/остроумие» как отражение иерархии «народ/власть»). Частушки предполагают, что традиционный символизм потребления пищи либо как удовлетворения все растущего желания («не могла накушаться»), либо как семейного ритуала («вечерком за чашкой чая») может и должен дополняться символами власти — будь то газета или голос по радио. Кормит ли эта власть действительно вареньем или только словами — неважно; важно выработать отношение к ее незримому присутствию за любым семейным столом, у любой яблони как к само собой разумеющемуся — и легкий, шутливый тон в этом помогает. Жижек и другие теоретики неоднократно указывали на «непристойность власти». В контексте символики политического «непристойность» следует понимать как смещение границ между сугубо частными практиками и идеологически определенными механизмами власти — например, когда чай пьется в присутствии голоса по радио, а слова Сталина оказываются так же сладки, как спелые яблоки. Становясь привычным, абсурд в повседневной жизни делается допустимым, ожидаемым — и перестает быть абсурдом, хотя бы по сравнению с частушечными образами:
Мой миленок ошалел,
Ничего не кушает:
Трубки на уши надел —
Радио он слушает.
В Москве Сталин говорит,
А в колхозах слушают.
У всех наушники надеты,
Даже когда кушают.
Ты не потчуй меня, милый,
Сладкою конфеткою,
Мне теперь не до тебя,
Увлеклась газеткою.
Ошалевший «миленок», скорее всего, еще молод, но радио захватило его не меньше, чем старика на печи. Старик с радио, «миленок» и другие колхозники с трубками на ушах в обеденный перерыв, девушка, предпочитающая газетку «сладкой конфетке» от милого (да и самому милому), — все это карнавальные образы: коллективное потребление пищи в наушниках, равно как и утрированная подмена еды слушанием радио не менее гротескны, чем то же радио на печи. Как и многие другие частушки, вышеприведенные примеры можно интерпретировать по-разному. Можно сказать, что увлеченность молодого человека новыми политическими событиями так велика, что он забыл о еде, над чем подшучивает его возлюбленная; он не хочет есть, язык новой власти в буквальном смысле питает его. Более радикальным прочтением будет то, которое увидит в этом тексте намек на невозможность еды и необходимость замены ее на радио. При прежнем порядке люди испытывали голод и ели, чтобы его утолить; при новом они, «ошалев», не представляют себе еду без радио и готовы поменять конфету (вместе с тем, кто ее предлагает) на газету.
Переход от старого образа мышления и жизни на новый — в основе советского юмора первых десятилетий. Переход этот можно назвать «модальным» в почти прямом грамматическом смысле, когда «должен (есть)» меняется на «не хочет (есть)», чтобы потом поменяться на «не может (есть)». Советский юмор, как официальный, так и подрывной, балансирует между этими модальностями. Сама советская действительность, представленная в юмористическом ключе, генерировалась как практическое подтверждение радикального постулата Жана Бодрийяра, заявившего, что смысл следует искать не в том, что утверждается, а в том, что отрицается. Для Бодрийяра слово «собака» означает собаку лишь в той мере, в какой оно исключает кошку и дерево; для адресата советской частушки наличие радио исключает наличие еды или даже же саму потребность в ней, что может восприниматься как шутка. Смешное обусловлено здесь абсолютизацией сталинским субъектом подобного подхода к производству значений в реальности: общение с властью предпочитается еде или семейному ритуалу совместной трапезы. Только абсолютизируя свою «правильность» (следствием чего становится утверждение себя в смешной роли), сталинский субъект сам становится архетипом новой реальности.
Таким архетипом представляется частушечный старик с радио на печке; таковы в большой мере и «миленок», и жадные до сталинского голоса колхозники — комические версии раннесоветского человека-машины, которому наушники могут заменить тарелку супа. Комичность человека-машины скорее бергсоновская, нежели бахтинская, заложенная в автоматизме механической структуры, а не в праздновании человеческого естества[869]. Однако если Бергсон говорит о смехе как о способе пробудить человеческий или общественный организм от летаргии механической предопределенности, то советские частушечные тексты и здесь сохраняют свою двойственную природу. С одной стороны, частушки как бы подсмеиваются над столь жадными до живого или печатного голоса власти колхозниками; с другой — именно в своей правильной до смешного, буквальной прикованности к радио и газетам эти колхозники как бы наглядно иллюстрируют новую, идеологически верную модель поведения, «ибо опредмечивание живого сохраняло жизнь», по верному замечанию Елены Кусовац[870].
По мере того как люди становятся все более похожи на машины, сами машины перенимают человеческие свойства:
Вам про трактор всякий скажет,
Что в хозяйстве он оплот:
Трактор пашет, трактор вяжет,
Трактор песенки поет.
Не нуждаясь в удовлетворении голода и жажды, но будучи при этом исключительно дисциплинированными, машины сами являются во многом идеальными гражданами нового государства:
У меня железный конь —
Посередочке огонь,
Он не пьет, не кушает,
Тракториста слушает.
Взаимное влияние людей
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!