Ваша жизнь больше не прекрасна - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Сказал это и устыдился. У меня бывает такое в оппонентском пылу, что я принимаю точку зрения какой-нибудь бабки Матрены, соблазняющую своим крестьянским реализмом. Однако нельзя же, действительно, только на основании того, что человек регулярно пьет кефир и посещает туалет, отказывать ему в гениальности.
Ваня ведь не просто решил проехаться по Прибалтийским губерниям, он отправился в «странствие», а тут уж и забытый паспорт, и жаркий день могут служить знаками судьбы. О названии речки я и не говорю — то ли восторг, то ли стон, то ли крик о спасении.
Про Коневского говорили, что обещал он много, называли его новым Тютчевым. Сразу после его смерти многие поспешили канонизировать его — верный признак того, что человек этот производил на людей сильное впечатление и помимо стихов. Один из друзей написал по свежему следу: «Он не умел и не хотел сделать из своей религии убежище, куда бы он мог укрываться по временам от житейских невзгод. Жить и думать по-разному для него представлялось нравственно невозможным».
Хотя, с другой стороны, в этой среде только гений и был достоин внимания. Черно-белые существа — либо ты гений, либо никто. Но и, с третьей тогда уже стороны, дорогого стоит признание Валерия Брюсова, гения по установке, который сказал после гибели Коневского: почему именно он? Лучше бы любой из нас.
Недовоплощенный гений — вот что было дорого отцу в Коневском. Ранняя гибель — вот что ему было необходимо.
Был он человеком совсем не пафосным, скорее наоборот. Помню почему-то, с какой неприязнью говорил отец про Эренбурга, у которого, по его мнению, и карикатура на жизнь отдавала патетикой. В спорах он горячился и нервничал, заглатывал наживку раньше, чем ему ее кидали, сам загонял себя в трудное положение и поэтому многих обижал. Но патетики, повторяю, не было. Была вечная сосредоточенность на чем-то, что к разговору не шло, но, видно, сильно его мучило, он и отвечал не собеседнику, а этому сидящему в нем и мучившему его оппоненту, собеседник же видел только не оправданную темой горячую многословность, излишнюю серьезность и напор.
Мне это, к сожалению, передалось. Когда я особенно хочу быть точным, невольно впадаю в амплификацию, это утомительно, я знаю, но что делать, здесь почти нет моей вины.
Иногда я думаю, что отец был, как это говорят на кухнях, поэтом в душе. Скверное определение, которым люди из якобы добрых побуждений хотят компенсировать видимую несостоятельность, психопатическую выспренность и прочую нелепость поведения, тем самым только подчеркивая их. Я бы выразился иначе: немое дитя гармонии. Ничего общего это не имеет с графоманом, которым владеет зуд самовыражения. У отца было острое чувство совершенства, которое требовало быть претворенным во что-то и которое при отсутствии внутреннего инструмента раздирало все внутри, как материнский переношенный плод, отравляло и в конце концов убивало. Отсюда и барочная мебель, и мечта о яхте, и Коневской, смерть которого, при таком раскладе, казалась совсем не случайной.
Вот что я еще думаю: именно ранняя смерть поэта, а не его стихи, прельщала отца. Не имея возможности соперничать с ним в творчестве, отец не нашел ничего лучше, как повторить его судьбу.
Впрочем, что же говорить. Все это глупости. В смысле, все мои соображения. Мы думаем то или се, а человек просто не был запрограммирован на целую жизнь, то есть рассчитан именно на такую, короткую, мечтательную и саморазрушительную. Строители, упорствующие в том, что смысл только в созидании и пользе, скривятся, конечно. Но я этих профессионалов жизни всегда недолюбливал.
Никаких навыков жизни отец мне, разумеется, не оставил. Он заразил меня собой и поэтому я думаю, что любил. Он видел меня в своем проекте и настоящую нашу жизнь откладывал, порой едва меня замечая.
Да, это же было время авторской песни. Ничего нет смешнее хоровых признаний в любви. Отец никогда не пел вместе с гостями, но слушал с удовольствием, и многие песни, несомненно, знал наизусть. А теперь представьте: я, маленький, долго не засыпаю, и отец поет мне колыбельную из того, ихнего, авторского арсенала:
Спи, моя хорошая, скорее засыпай,
Пусть тебе приснится воробей и попугай.
У меня слезы текут из глаз, я думаю: «А может быть, папа не знает, что я мальчик, а не девочка?» Но молчу и притворяюсь спящим, чтобы не обидеть его в этом его заблуждении.
Что ни говорите, но должно же было как-то сказаться на характере человека то, что в детстве, когда другие смыкали веки под древний сказ, он засыпал под песни бардов?
А еще, прикиньте, приходит к нам в гости дядя, папин знакомый, как все почти, бородатый, значит, добрый и наверняка поет те же песни. Но выясняется, что дядя проспал целую эпоху, заснул в какой-то экспедиции и все новые веянья педагогики пронеслись над его сонным челом. Он больно ерошит мою голову и говорит родителям:
— А его в первый класс не возьмут. Он картавит.
Мне страшно. Я думаю, что с уродами всегда и везде поступают одинаково. Меня отнимут от папы и мамы и пошлют в какой-нибудь специальный интернат для картавых, с решетками, и доктора будут больно залезать щипцами мне в рот и исправлять мой неправильный язык. И никакие песни тут не спасут.
Первое, что я почувствовал, отвлекшись от воспоминаний, это что день длится слишком долго. Солнце все еще набирало высоту и было, клянусь, моложе того, что освещало в сквере нашу шелестящую торговлю. Пока я стоял, мир как будто кружился вокруг, а когда начинал идти, он немного отставал. Все пялилось на меня, даже игрушки в витринах, смотрело странно, и что-то подсказывало мне, что это только начало и что они возвращают мне мой собственный взгляд.
Был, по моим представлениям, вечер, и я рисковал не застать радийное начальство. Старенькие электронные часы, купленные в перестроечном завистливом ажиотаже, показывали семнадцать ноль две.
Я вскочил в первый проходящий трамвай.
Пассажиры обсуждали происшествие, свидетелями которого, как я сообразил, стали несколько минут назад. У водителя автобуса за рулем случился инфаркт, и автобус угодил в похоронную процессию. Больше всех, по общему мнению, пострадал покойник, вылетевший из гроба в маскарадную, обезумевшую толпу и проскакавший затылком несколько метров по мостовой. На этом его энтузиазм иссяк, если не считать отлепившегося века, под которым открылся глаз, похожий на мутный пузырь маленькой рыбешки. Нос усопшего от волнений просел еще больше. «Как сапожок в весеннем сугробе, — сказала пышногрудая студентка с висящим на запястье зонтиком. — Я ахнула».
Глупо, конечно, отказывать людям в добродетели сострадания, но и умения их устроить праздник в присутствии смерти отрицать нельзя. Я оказался свидетелем зарождения фольклорной истории, которая наверняка обгонит меня и вернется рассказом какого-нибудь лжеочевидца. Люди были возбуждены, некоторые с утра приняли и радовались происшедшему детской радостью.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!