Пляжная музыка - Пэт Конрой
Шрифт:
Интервал:
Ты думаешь, что слышал и вообразил себе все самое худшее, что может случиться с евреем в гетто. Но потом происходит нечто еще более ужасное, и тебе остается только держать все в себе. Ты молишься, чтобы у тебя не было воображения. И твои молитвы услышаны. Ты начинаешь понимать, что зло не имеет дна. Отчаяние, которое я чувствую где-то внизу живота, сродни параличу.
Я сейчас говорю тебе все это, Джек, а сам переживаю, как я это говорю. Может, он думает, что я преувеличиваю, спрашиваю я себя. А вдруг я упускаю важные детали, которые смогут убедить его в подлинности тех событий? Надо ли скрывать от него детали, которые могут показаться ему слишком трагичными и даже невероятными? Мой рассказ звучит достаточно искренно? Как ты думаешь, Джек? Скажи что-нибудь. Твои глаза. Я всегда ненавидел твои глаза. Глаза Крюгера. Глаза Германии. Ха! Глаза моего зятя!
Приходит тиф. Потом холера. С наступлением холодов становится ясно, что конец гетто не за горами. На русском фронте для немцев все складывается не слишком удачно. Матушка Русь, как это не раз бывало, начинает пожирать армии захватчиков. У немцев меняется выражение лица.
По утрам мертвецов просто выбрасывают на улицы, словно мусор.
Крюгер уже говорит со мной так, словно мы с ним старые друзья. Ему нужен собеседник, и он выбирает меня. Ему не нравится, когда я ему отвечаю, а потому, пока мои пальцы порхают по клавишам, я просто киваю. Я уже умею делать вид, что сочувствую его незавидному положению, его душевным терзаниям. Он рассказывает мне кое-что интересное. Это чудовище Крюгер говорит, что мне никогда не понять — каково это, держать целый город в своих руках. Он знает, что городом можно управлять только с помощью террора, но понимает, что и у террора есть пределы. Я исполняю для него Дворжака, а он продолжает говорить. Крюгер даже расплескивает коньяк, когда обсуждает со мной свою дилемму. Каждая жизнь в Кироничке в его распоряжении. Он, Крюгер, может приказать убить любого. В гестапо часто замучивают до смерти мужчин и женщин. Он знает о гвоздях под ногтями и как это больно. Для пыток годится любая часть тела. Ножницами можно расширять ноздри, протыкать ими барабанные перепонки, вставлять их в задний проход. Можно вырывать мошонки. Каждое отверстие на теле можно превратить в туннель «утонченной боли». Можно развязать любой язык, после чего вырвать его. Крюгер начинает понимать, что человеческие страдания его уже абсолютно не трогают. Он может приказать убить десять тысяч человек и думать об этом не больше, чем о раздавленной каблуком мухе. Его дочь болеет пневмонией, а у сына плохие отметки в школе. Он говорит мне, что ему не нравится, как готовит его жена. Когда-то он был вратарем футбольной команды начальной школы. Теперь уже недолго осталось, говорит он, но не объясняет своих слов. Сегодня он хочет послушать Моцарта, а не Бетховена. Этот идиот даже не догадывается, что я исполняю Дворжака.
На следующий день проводят Aktion: две тысячи людей сгоняют к могиле, выкопанной еврейскими пожарными, и расстреливают из автомата прямо на снегу. На сей раз всех ждет сюрприз. На сей раз они убивают и команду пожарных.
В тот вечер я опять играю, и Крюгер приходит уже пьяный. Я исполняю Брамса. Крюгер подходит ко мне и останавливается возле меня. Раньше он так никогда не делал. Он по-братски берет меня за плечо, словно мы с ним закадычные друзья. Потом подносит пальцы к моему носу. «Этот запах, — говорит он. — Это запах твоей Сони. Узнаешь его? Теперь он принадлежит мне. Навсегда. Я владею им. Слышишь меня, еврей? Я владею этим запахом. Вот так пахнет моя шлюха».
Крюгер говорит это, и ему становится стыдно. Он сердится на меня. Он бьет меня так сильно, что я падаю на пол. Я поднимаюсь, сажусь на табурет и продолжаю играть. Он выплескивает мне в лицо коньяк и кричит, что ненавидит евреев даже больше, чем Гитлер, и поможет фюреру убить их всех. Потом он говорит, что я единственный, кто действительно его понимает. Что я его друг. Что он любит Соню больше, чем свою постылую жену. Он беспокоится о дочери. Боится, что она попадет в руки русских. Ему становится нехорошо. И его рвет прямо у фортепьяно. Ничего, скоро все будет кончено. Очень скоро. Его снова рвет, и он падает в собственную блевотину. Я зову украинца-домоправителя, и мы вместе относим Крюгера в спальню. Я выхожу на улицу. С тех пор я не играю Брамса. Не могу. Брамс для меня умер, но я храню его в памяти.
Я должен рассказать тебе о Соне и о себе кое-что еще. Так как я уже знаю все о Крюгере, то думаю, что это отравит нашу с Соней любовь. Соня считает, что один только ее вид должен быть мне противен. Я думаю, что никогда больше не смогу посмотреть ей в глаза. Но нет. Этого не происходит. Наша любовь становится еще сильнее, и мы льнем друг к другу так, словно мы единственные люди на земле, не утратившие способности любить. Мы даем друг другу обещание, что Крюгер не запачкает своими грязными руками наше прекрасное чувство. Наши тела и наши судьбы принадлежат ему. Но мы принадлежим только друг другу.
Соня, Соня. Соня.
Что мне еще осталось рассказать? В феврале, в разгар зимы, гетто Киронички ликвидируют. Менее тысячи оставшихся евреев грузят в поезда. Крюгер приходит попрощаться с Соней и со мной. Хотя он этого не говорит, я знаю, что он расстроен нашим отъездом. Он влюблен в мою Соню. Я вижу это, вижу и то, что он страдает, так как Соня смотрит на него с презрением. Это чудовище Крюгер — очень одинокий человек. Я и сам уже сорок лет одинок и могу понять одиночество Крюгера. Поезд идет два дня, потом останавливается в морозной темноте. Наш малыш Натан умирает той ночью, и тогда в Соне что-то ломается. Многие люди, в основном старики, умирают от холода. Поезд снова трогается с места. Нет ни воды, ни удобств. Мужчины и женщины должны как-то справлять нужду. Запах смущает нас. Запах приводит в отчаяние. Плач детей, которые просят воды. Ну ты, наверное, можешь представить себе, что это такое. Да нет, не можешь. Воспоминание о том поезде всегда со мной. Поезд ломает Соню. Да, ломает. Ко всему тому, что мы уже пережили, теперь еще и этот поезд. Моя красавица Соня умирает раньше, чем немцы милосердно отправили ее в газовую камеру. Перед нами открывают ворота Освенцима — и тут Соня сходит с ума. Она идет вперед. Немцы силой отрывают ее руки от тела нашего ребеночка Натана.
Видишь татуировку на моей руке, Джек? Немцы любят списки, каталоги, любят порядок. Только благодаря тому, что я известный музыкант — а они уже знают, что я еду, — мне сохранили жизнь. Меня направили в шеренгу жизни. Соню и моих близнецов — в шеренгу смерти. Мальчики стоят по бокам своей матери, защищая ее. Они понимают, что мать уже не с ними, и, хотя мальчики еще малы, в этом строю они становятся мужчинами. Им приходится вести свою мать на смерть. Оба машут мне рукой. Незаметно, чтобы не увидели немцы. Потом их уводят — прямо в вечность. Я пытаюсь поймать взгляд Сони, но она уже где-то далеко. Я вижу, как она уходит из моей жизни, и до сих пор вижу, даже после всех этих ужасных лет, после всего, что случилось потом, и понимаю, почему она считалась самой красивой женщиной Европы.
Я надеваю лагерную робу и сразу же получаю удар сзади, который валит меня с ног. Потом меня пинают ногой в живот, затем в лицо. Я чувствую вокруг какое-то движение и думаю, что немецкие охранники хотят убить меня в раздевалке. Но это Бергер, еврейский громила из Киронички. Тот, чьи сыновья украли продукты и были повешены за свое преступление. Бергер помнит только одно: именно я выбил табуреты из-под ног его сыновей. «Этот еврей мой», — заявляет он.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!