Верный Руслан. Три минуты молчания - Георгий Николаевич Владимов
Шрифт:
Интервал:
Быть может, есть резон в словах о «нынешнем моём кризисном состоянии»; они, судя по дате письма, относились к исключению Солженицына из «говённого» (его эпитет) Союза писателей, но, сказать шире, дело-то шло – о состоянии общества. Мой старший друг, кинорежиссёр Василий Ордынский, мудро заметил мне: «Вещь у тебя вышла цельная, гармоничная, а состояние-то у всех – раздрызганное…» Действительно, всего год прошёл, как танки маршала Гречко залязгали на улицах Праги; такое унижение нации – не той, на которую напали, а той, от чьего имени это сделали, – даром же не приходит, нужно же на чём-то или на ком-то сорвать обиду. Это был ключ к правде, но ещё не вся она.
Старательно расписывая такелаж и солёные брызги, я ни сном ни духом не подозревал, что создаю аллегорию. Аллегорию об… эмиграции. То, что наш многопушечный бриг – СССР – повреждён гибельно и хорошо протекает, это признавали многие, разница же была в том, что все, кто населял его палубы, каюты и кубрики, разделились, как это бывает при корабле- крушении, на «корабельщиков» и «шлюпочников». Первые считают, что надо оставаться на судне и бороться за его плавучесть, вторые – что надо его покинуть и отплыть подальше от затягивающей воронки. Правота тех и других относительна, и чьи шансы предпочтительней, зависит, разумеется, от конкретных обстоятельств.
Так вот, если рассматривать «Три минуты молчания» как аллегорию, тогда большинство моих читателей, принявших роман, следовало бы зачислить в безусловные «корабельщики», всех же не принявших – в «шлюпочники». А большинство «шлюпочников» составляла интеллигенция. Даже и те, кто эмигрировать не собирался или по разным причинам не мог, всё же хотели, чтобы сама эмиграция была оправдана в принципе. В «Трёх минутах молчания» она вроде бы осуждалась, там ведь у меня «дед» говорит кепу: «…можно ли так себя терять, как ты потерял? Зачем ты шлюпочную пробил, когда судно ещё на плаву и его спасать нужно и на нём спасаться?» А так как эмиграция была по преимущству еврейская, то вот откуда и взялся мой «один шаг до антисемитизма». А я-то голову ломал! Кстати, та взыскательная дама со временем втянулась в крутое православие, стала русее всех русских и думать забыла насчёт эмиграции. Эмигрантом, точнее изгнанником, стал автор – по душевному складу скорее «корабельщик».
В это самое время так называемый широкий читатель, который себя отнюдь не рассматривал в рамках аллегории, выстраивался в библиотечные очереди и, не надеясь уже дождаться книжного издания, нёс новомирские комплекты в переплётную. Своим не замороченным разумом он оценил мой трижды неодолимый роман как более или менее достоверное повествование о людях моря, имеющих столько же притязаний на изображение их в литературе, сколько и все иные россияне самых разных профессий и мест проживания. Этот читатель имел свободу полагать, что главное действие происходит в душе человека и в его взаимоотношениях с ближними, а сценическая площадка может быть любая…
Как ни смешны все благоглупости, какие может обрушить на автора наша директивная критика и наш литературный и окололитературный beau monde, а они своё дело делают. Накал страстей был такой, что издательство «Советская Россия», продержав рукопись четыре года и отвергнув её, применило к автору санкцию чрезвычайную – отказалось платить причитавшиеся ему деньги, ещё того свирепее – потребовало вернуть аванс. Я, впрочем, уже привык, что со мною может быть поступлено, как ни с кем другим. Однако ж и в случае обратном поступили тоже не как с другими: когда появился на Западе «Верный Руслан», не стали принуждать к покаянию в «Литгазете», а сочли разумным пригласить автора «вернуться в советскую литературу», приоткрыв ему двери московского «Современника». Таким чудесным образом публикация на Западе подтолкнула в отечестве.
Однако за семь лет у автора накопились свои претензии к роману, а сверх того были надежды восстановить, хотя бы отчасти, выгрызенное цензурой и, напротив, опустить места, служившие вынужденно связками разорванному тексту. В издании «Современника» это не сбылось – тому самому автору, от которого только и требовали «коренной переработки», теперь и на шаг не дали отступить от журнальной версии, с которой новый цензор сверялся чуть не по каждому слову. Сейчас кажется фантастикой, какие препоны могла поставить автору цензура, чтоб выхолостить его сочинение до соверешнной стерильности: почему это матрос в одну ночь проматывает все заработанные деньги? почему столько пьют? почему говорят «уродоваться» – вместо «работать» или, на худой конец, «вкалывать»? почему экипаж такой недружный? почему о женщинах говорят неуважительно и своих жён подозревают в измене? Даже и то могли подчеркнуть красным, что выловленную рыбу смывало в шпигаты, – нехорошо, непорядок. Особо ревнительно выхлёстывали «абстракцию», каковым термином принято было у нас клеймить даже начатки духовности, пробуждение интереса к смыслу жизни и к её тайнам, ко всему, что хоть немного приподнимается над интересами рабочими и бытовыми.
Версия, в полной мере авторская, предстаёт российскому читателю лишь здесь, под этой обложкой. До этого она выходила под маркой «Посева», но в Россию поступала в таких микродозах, что практически осталась незамеченной. По крайней мере, ещё в 1990 году, в первый мой приезд на родину, читатели приносили мне на предмет автографа ущербные изделия «Современника» либо всё те же, аккуратно переплетённые, десятилетиями хранимые, новомирские комплекты. Пользуюсь случаем принести этим верным читателям искреннюю благодарность.
Может быть, сейчас, когда смысл аллегории утрачен и сама она мало кому придёт на ум, можно трезвее оценить наконец то, что я и хотел сказать о людях, с которыми Бог привёл вместе пережить долгое зимнее плаванье.
Г. Владимов
Нидернхаузен, июнь 1997
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!