Малая Пречистая - Василий Аксёнов
Шрифт:
Интервал:
И забыл напрочь Захар Иванович, забыл, что сам три года назад в споре с женой и сыновьями настоял на том, чтобы из большого огорода парники перевести в маленький, где место выше, дескать, и теплее, ну а всего важней, что мальчишки хорьковать тут реже станут.
– Её ж, толстопяту, не переубедишь, не перетолкуешь, здесь вот – и хошь тресни. Упрутся на своём, как эти… Барана – и того уговорить легче, нет, дак и по рогам его, упрямца, мазданул – поймёт. А этим и слова поперёк сказать не смей – ну, что ты!
По увядшим уже огуречникам прошёл Захар Иванович к куче выброшенной недавно глины и, взойдя на неё, заглянул в довольно глубокую яму.
– Нормальный погреб. Куда уж глубже-то? Не Арынина же хоронить. Не промёрзнет – и ладно. Не знаю, чё ей ещё надо? Глубже? – дак лезь тогда сама да и докапывай… Витька бы хошь, что ли, сдогадал-ся – приехал на выходной, сруб бы помог собрать, да и хрен с ём, соберу сам, помог бы хошь спустить. Один яму вырыл, один и докончу, не надо мне ихей помощи. Обойдусь. Век обходился… Уж скорей бы Вовка отслужил, ли чё ли… Этот весь в нашу родо-ву, и карахтером, и обличьем. В голове-то у него побольше, чем у этих, митрофановских, пустоголовых. Глаза выпучат и: му-у-у, – так их растак.
Весь огородник под тенью дома: в огороднике день ещё не начался. В четырёх разноцветных ульях гудят пчёлы, но на леток не выползла пока ни одна: выжидают, когда испарится роса. Давно поприветствовали новый день лишь три скворечника: две дуплянки, серые, как пепел, и один, самый высокий, к тому же ещё и побелённый, смастерён из досок. Известь на нём кое-где дождями смыта и обшелушена ветрами. У всех трёх по давности лет на кедровых ветках нет уже ни иголки – мётлы лишь голые.
– Как на остяцкой могиле… Это когда же мы их ставили-то? Лет не пятнадцать ли назад? Да так. Да нет, однако, не двенадцать ли? Да точно: Вовка-то в первый класс тогда пошёл… Вот идь, в крестовину-перекладину, в ихих до сих пор скворцы да воробьи селятся, а к моему, самому ладному и видному, за всё время, однако, даже ворона хамская на ружейный выстрел не подлетала, только собаки на него, как на чумного, лают. И чё им, пичужкам, в ём не нравится? Просторно. Вроде и щели все утыканы. Да я, кажись, туда и вату клал. Лицом вон к солнцу. Взаправду, наверно, как дурак этот, Арынин-то, толкует, что в ём бабай с бабаихой разместились. Да и хрен с ними, с бабаями, живи они там. Есть-пить не просят. И им где-то обитаться надо, а тут и за квартиру с них не требуют. Вовка придёт с армии, мы его переставим, в ограду вон перенесём… В голове у него, у Арынина, бабай живёт, ага. Заметно. И бабаиха с бабаятами – мозги-то с голоду все съели.
Захар Иванович прогулялся между ульями, смёл с летков дохлых пчёл, думая при этом, что медовуху надо бы сварить, пока всех пчёл варротоз не сгубил, затем осмотрелся по сторонам и вышел из огородника в ограду.
«Пойду-ка я схожу на брёвна, – подумал Захар Иванович. – Может, из мужиков кто там уж и сидит? Кого мухи, может, а кого, может, и похмелье выгнало из дому?»
Отодвинув заворину и открыв ворота, шагнул Захар Иванович на улицу.
Подняв с земли калошу, запущенную им в петуха, и через забор бросив её на крыльцо, направился он вдоль палисадника, заглядывая в запотевшие стёкла окон своего дома.
«Семь часов исленьского времени», – сказал «Альпинист» и умолк.
А Захар Иванович разглядел за стеклом суетившуюся в комнате жену и подумал:
«Подняла-а-ася, бедная, коечку свою родиму заправля-я-ат. Ох, не сломайся, растуды-твою-ту-ды. Не перетрудись. Это сколь же сил надо потратить – койку-то застелить, поберегла бы уж себя, мать бы с ей, с постелей, так бы полежала, один хрен вечером снова расстилать».
И захотелось вдруг очень Захару Ивановичу что-нибудь сказать своей жене.
– Эй!
Матрёна подошла к окну, протёрла запотень ладонью и кивнула: дескать, ну, слушаю.
– Ты пошто колун-то опять среди ограды бросила?! Весь оржавел уж.
– А я ли это! Очурайся-ка.
– Мне и очурываться нечего. Не Бельмотрон же твой с ним гулеванил, а он, дак я ему башку-то живо отверну!
– Опомнись-ка! Кто, я, что ли, вечёр на нём проволоку перерубала, а? – Матрёна взбила подушку и бросила её на кровать. От незаслуженного обвинения глаза Матрёны округлились – и так всегда, когда обидится.
Захар Иванович вспомнил, что вчера вечером он и на самом деле перерубал на обухе колуна проволоку для оплётки на остожье, но услышал, как ругаются у Арыниных, подскочил к щели в заборе, где и проторчал до скорых сумерек, а про колун так и забыл, увидев много интересного.
– Глаза-то не пучь свои, то – как лягуша. Уж ни в жись не признатся. Морда бесстыжая. Это уж после меня, долго ли я там порубил. Запамятовала, дак так и скажи, нечего на других напраслину возводить. Привыкла всё на кого-то сваливать, – сказал так Захар Иванович и, уходя уже, добавил: – Носом в другой раз натыкаю. Сидит там… как раздрона.
Суха пыль на тропинках. Седа от росы трава. Тёмными следами избороздил поляны скот. Пожелтело солнце, задержишь на нём взгляд – переливается оно игриво из жёлтого в зелёное, из зелёного – в фиолетовое. Гонит ветерок облачную завесу, наполовину уже освободил от неё небо, не заметишь, как очистит всё.
– Вспомнил, так-вашу-растак! И точно, что пелёночное.
Вспомнил Захар Иванович то, что не мог вспомнить в ограде, то, что вкатилось в его память маленьким шариком, шариком маленьким и выкатилось, а теперь вот вернулось орешком и раскололось, тайну обнажив.
Трёх, четырёх ли лет от роду странствовал он нагишом по задам отцовского двора среди огромных лопухов, лебеды и крапивы, и залетела ему под веко шипица репейная, да так глубоко, что ни отец, ни мать, ни даже бабушка вызволить её оттуда не смогли. Проплакал Захарка всю ночь, а чуть свет запеленала мать Захарку, чтобы не тёр тот глаз ручонками, и понесла его к старухе Федотихе. Та языком и удалила. А вот когда вела мать исцелённого Захарку домой, и был такой же точно туман, такой же воздух, такое же солнце и что-то такое же ещё, может быть, пелена на небе, может быть – и чей-то взгляд с неба.
– И вспомнится идь такое. Мелочь экая. Не нарошно же вспоминал. Чё бы доброе не забыть, а тут… Ну вот идь… Где там и хранится?
Быстро намокли носки сапог. Умышленно Захар Иванович шагал не по сухой тропинке, а по траве – для того, чтобы смыть налипшую на подошвы и в огороднике глину. Оглянулся: след за ним в две изумрудных ленты.
– Обыгат скоро.
На тропинку выходить не стал: мокрые, уже чистые сапоги – враз покроются пылью.
– Давеча дёгтем смазал – не потекут, а ежлив и отсыреют малось онучи, дак, один хрен, дома снимать, минута – и обсохли. Эх, винтовка-пистонка. Не побежишь уж босиком-то, Захар. Не нагишом уж – босиком. Не побежишь. Даже и за спор не отважишься. Ну, разве что за пятьдесят рублей. Или – за сто. И идь не потому, что есь в чём, а потому, что смешно будет: Захар, скажут, спятил – босиком, как петух, по росе разгуливат вон. Арынин от хохота надсадится и из окна выпадет. Или – околет на тубаретке. И пусь бы околел. Убыток невелик. Чё-то ещё его не видно. Дрыхнет, небось? Задубел так, что и шпицей-то его проколешь не везде. Э-эх, суше-сво-вешесво. Чей это кобелишко-то такой? Первый раз его тут вижу. Наверно, кто-то из города привёз, тут бросил? Куриц с голоду давить станет и овец гонять – это уж точно. Хошь бы пристрелил его кто, сдогадался. А может, чейный, кто, может, с пасеки привёл?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!