Паук - Патрик Макграт

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 45
Перейти на страницу:

Через несколько минут я почувствовал прилив сил и вместо того, чтобы вернуться тем же путем, пошел мимо участков к шедшей круто вниз дорожке, она вела в лабиринт улиц и переулков, который я почему-то называл Шифером. Кое-как спустился и постоял, переводя дыхание. На востоке виднелся длинный ряд фабричных зданий с тонкими дымящими трубами, с южной стороны ярдах в трехстах стоял забор из рифленой жести. Но куда девался Шифер? Земля вокруг была усеяна кирпичами, камнями, кусками бетона с торчащими из них обрывками кабеля, чуть поодаль находился овраг со скопившейся водой, окаймленный скудными пучками травы. По этому пустырю ветром носило клочки бумаги. Я озирался по сторонам, ища Шифер. Он исчез? Как он мог исчезнуть? Или память меня снова подводит? Я с трудом вскарабкался по дорожке к участкам и пошел к виадуку. Неужели я совершенно перепутал, где находится Шифер? И если да, то, может, вся моя «карта» неверная? О, меня это мучительно беспокоило. День для старины Паучка выдался нелегким, и он устало тащился домой, вошел очень тихо, чтобы не слышала миссис Уилкинсон, она бы наверняка потребовала объяснения его ночного визита.

На другой день я отправился к реке, к усеянной галькой полоске берега, откуда в детстве наблюдал за баржами и пароходами; тогда топливом для них служил уголь, и они непрерывно выбрасывали в небо клубы черного дыма. Во время отлива там спускались к берегу по деревянной просмоленной лестнице возле старой пивной «Сапожник». Я спускался ради запаха стоявших на мертвом якоре барж, старых, отслуживших свое, с палубами, застеленными смрадным брезентом, покрытым лужицами дождевой воды и зеленой плесенью. Частенько поднимался на палубу, влезал под брезент, оказывался среди цепей, сырой древесины и устраивался в толстой промасленной бухте гниющего каната — мне нравилось находиться одному в этом влажном полумраке, слышать приглушенные крики чаек, круживших над водой. «Сапожник» оказался на месте, просмоленная лестница тоже, правда, выглядела она теперь ветхой, и спускаться я не стал. Но посмотрел вниз — стоявшие на приколе баржи тоже никуда не делись, на другом берегу стрелы кранов указывали в небо, как мне и помнилось. Это явилось некоторым утешением; моя ориентация не совсем нарушилась.

После смерти матери я стал другим. При ней я был хорошим, правда, иногда вызывал недовольство у отца и получал в чулане порку, но тут не было ничего особенного, все ребята совершают промашки и несут наказание. Но до того, как матери не стало, я был тихим, одиноким, задумчивым, много читал; с ребятами, жившими на Китченер-стрит, не водился, был склонен при всякой возможности уходить один к каналу или к реке, особенно в сырую, туманную погоду. Был высоким для своего возраста, тощим, умным и робким, таких ребят обычно недолюбливают, особенно отцы, которым по душе жесткие, мужественные черты характера. Матери, я замечал, в этом отношении иные; моя определенно была иной. Она происходила из лучшей семьи, чем отец, любила книги, искусство, музыку; поощряла мое чтение и в те долгие вечера, когда мы сидели на кухне, пока отец где-то пьянствовал, вызывала меня на разговоры, побуждала высказываться, делиться мыслями и фантазиями, и я иногда отправлялся спать в изумлении всем тем, что говорил, что в голове у меня так много всего, хотя очень часто считал — вернее, был вынужден считать, — что голова у меня совершенно пустая, что я нескладный, застенчивый тупица с большими коленями и неловкими руками, из которого вряд ли выйдет какой-то толк. Впоследствии я уразумел, что мать понимала меня, так как тоже была чуждой своему окружению — женщинам с Китченер-стрит были непонятны ее вкус, утонченность, культура, они были такими же, как Хилда, примитивными по сравнению с моей матерью. Поэтому она понимала, что мне приходилось испытывать, и давала возможность бывать самим собой в те несколько мимолетных часов, которые мы проводили вместе, пока отец не проломил ей череп лопатой. После этого я был совсем одинок и без ее любви, влияния, просто присутствия поплыл по течению. И потому из хорошего стал плохим.

Произошло это не без подталкивания. Для Хилды я сперва был источником развлечений. Потом она стала бояться меня, но в первые недели использовала рослого застенчивого подростка, уже не ребенка и еще не мужчину, как мишень для своих вульгарных шуток. Дразнила меня, высмеивала, выставляла напоказ свое тело; и поскольку почти все время торчала в кухне, даже когда отца не бывало дома, я мог избегать ее, только уходя на канал (хотя для этого, разумеется, приходилось проходить через кухню), прячась в угольном чулане или сидя у себя в комнате, хотя даже она перестала быть убежищем — Хилда бесцеремонно заявлялась туда и околачивалась, сколько вздумается. Получал ли я от отца какую-то помощь? Был он мне каким-то союзником? Нет. Даже наоборот — принимал участие в ее забавах на свой каверзный, молчаливый манер, перемигивался с Хилдой, обменивался кивками и загадочными улыбками, когда она принималась «доводить» меня. Дело быстро дошло до того, что, бывая в кухне с Хоресом и Хилдой, я всякий раз видел обмен условными знаками между ними, что могло означать лишь одно — насмешку, хотя, если я говорил что-нибудь, они это отрицали, поэтому я стал не доверять своим наблюдениям, но думаю, происходило именно это. Почему? С какой стати они так упорно дразнили меня подобным образом? Только несколько лет спустя, в Канаде, я понял, что служил Хоресу и Хилде некоей отдушиной для чувства вины и тревоги, охвативших обоих после гибели моей матери, охвативших не в острой, панической форме, а скорее как условие существования, особенность жизни после совершения убийства. Как ни пыталась Хилда отделаться от этих ощущений смехом, разыгрывая из себя ту же шумливую жизнелюбивую блондинку, какой была прежде и хотя у отца было достаточно сил подавлять свои чувства, на каком-то уровне у них выделялись токсины, которые акт убийства неизбежно порождает в человеческом сердце, и раз они не обращали эти токсины друг против друга, для них требовалась какая-то отдушина, отводной канал. Я был этим каналом, мне приходилось отводить и поглощать этот яд; он осквернял меня, иссушал, убивал что-то во мне, превращая в призрак, в бездушное существо, словом, делал плохим.

Пожалуй, мучительнее всего в моем положении была невозможность поделиться с кем-то горем. Сперва я испытывал не горе, а отчаяние. Где она? Где моя мать? Получить ответ я не мог, а если заговаривал с отцом на эту тему, он сразу же напрягался, приходил в ярость и напоминал о разговоре в то субботнее утро, когда я впервые увидел Хилду в постели с ним. Только я вечно забывал тот разговор, потому что чувство утраты, ужас незнания были сильнее тех слабых табу, которые он внушал мне, и вырывались наружу в словах; вновь та жуткая тихая ярость, и мне оставалось только думать, что я пока не должен знать. Со временем мои чувства переменились, отчаяние и нетерпение уступили место хронической боли, гложущему сознанию отсутствия, пустоты, отчего я стал необычайно уязвим для презрения, которым Хорес с Хилдой постоянно меня обливали. Но дело заключалось не только в моем одиночестве, потому что, стоило мне упомянуть о нем при Хилде, дважды, выведенный из себя ее ехидством и шпильками, я срывался, сокрушенно выкрикивал:

— Вы не моя мать!

Тут она изображала громадное удивление, поворачивалась к отцу, тот смотрел на нее из-под полуопущенных век, в уголках его губ играла еле заметная улыбка — и спрашивала:

1 ... 15 16 17 18 19 20 21 22 23 ... 45
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?