Фима. Третье состояние - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
– Индия и Иран не относятся к арабским странам!
– Ну что же из того? Какая тебе разница? – спросил старик с канторским распевом, хитро улыбаясь при этом, пребывая в отличном настроении. – А разве мы сами для себя нашли удовлетворительный ответ на трагический вопрос “Кто есть еврей?” А без ответа на этот вопрос стоит ли начинать ломать голову над вопросом “Кто есть араб?”.
Фима в полном отчаянии сорвался с места и бросился к книжной полке, чтобы выдернуть энциклопедию, надеясь, что этим он наконец-то нанесет отцу сокрушительное поражение, после которого тому уже не оправиться. Но, словно в жутком сне, он никак не мог вспомнить, какую статью и в каком томе он должен найти, где именно приведен список арабских стран. Он весь кипел, гневно выкорчевывая том за томом, но все же заметил, как отец встал, тихо напевая хасидскую мелодию, тоненько, вперемешку с легким суховатым кашлем, взял свою шляпу и палку и, прощаясь, проворно сунул банкноту в карман Фимы, который бормотал:
– Это просто абсолютно невозможно. Я не могу поверить. Этого быть не может. Это безумие.
Но не стал объяснять, что же, на его взгляд, абсолютно невозможно, потому что отец, уже стоя у открытой двери, добавил:
– Ну ладно. Я уступаю. Пусть уже будет без индусов. Пусть у арабов будет только тридцать девять стран. И этого предостаточно, намного больше того, чего они достойны. Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы я и ты, Фимочка, позволили арабам посеять разлад между нами. Этого удовольствия мы им не доставим. Любовь, если можно так выразиться, побеждает разногласия. Такси уже наверняка дожидается, и мы должны дать возможность человеку хорошо исполнить свою работу. Вот, мы снова не добрались до разговора о главном. А главное – это сердце, которое притомилось. Скоро и я отправлюсь в путь, Фимочка, и подпись: “Бог Воинств”. А ты, мой дорогой, что с тобою будет? Что будет с твоим малолетним сыном? Подумай немного, Эфраим. Обмозгуй со всех сторон. Ведь ты мыслитель и поэт. Подумай и скажи мне, пожалуйста, куда мы все идем? Из-за грехов моих нет у меня больше дочек и сыновей, кроме тебя. Да и у тебя, как мне кажется, нет никого, кроме меня. Дни проходят без всякой цели, без радости, без пользы. Через пятьдесят, сто лет в этой комнате будут люди, которые еще не родились, поколение мощное, героическое, и вопрос – были ли здесь когда-то ты и я или нас не было? И уж если были – то для чего мы, что сделали в нашей жизни, были мы порядочными или злодеями, радостными или несчастными, принесли ли мы какую-либо пользу – все это в глазах будущего поколения не будет стоить и выеденного яйца. Не посвятят нам даже одной минуты своих раздумий. Просто они станут жить своей жизнью так, как они это понимают, будто и ты, и я, и все остальные – это лишь прошлогодний снег, не более того. Горсть пыли, унесенная ветром. А у тебя здесь плоховато с воздухом. Затхло тут у тебя. Кроме маляра, тебе, пожалуй, нужен еще целый батальон мастеров. А счет, пожалуйста, пришли мне. Что же до казаков с нагайками, Эфраим, то уж лучше оставил бы ты их в покое. Что знает такой парень, как ты, о казаках? Вместо того чтобы размышлять о казаках, хорошо бы перестал ты растрачивать сокровища жизни. Ты как можжевельник в пустыне. Одинокий. Прощай.
И не дожидаясь Фимы, который дернулся проводить его, помахал старик шляпой, словно расставался навсегда, и стал спускаться по лестнице, ритмично постукивая тростью по перилам, тихо напевая хасидскую мелодию.
Есть так много вещей, которые могли бы мы обсуждать, сравнивать.
У Фимы оставалось еще два часа до начала работы. Он решил поменять постельное белье, а заодно сменить и рубаху, и белье нательное, и полотенца в кухне и ванной, завезти все по дороге на работу в прачечную. Войдя в кухню, чтобы снять с крючка полотенце, он увидел, что раковина забита грязной посудой, сковородка вся в пригорелых ошметках, на столе – окаменевшее варенье в банке, крышка от которой давно утеряна. Гнилое яблоко, окруженное роем мух, лежало на окне. Фима взял его осторожно, большим и указательным пальцами, словно ухватился за отворот рубашки заразного больного, и отправил яблоко в мусорное ведро под раковиной. Но и ведро оказалось переполнено, яблоко скатилось с мусорного холмика, найдя себе укрытие меж старыми аэрозольными баллончиками и моющими средствами. Достать его оттуда можно было, только скорчившись в три погибели и протиснувшись в шкафчик. Фима решил, что на сей раз никаких компромиссов, не станет и дальше идти на уступки и изловит беглеца, чего бы ему это ни стоило. Если удастся, то это будет добрый знак, день задался, и тогда на крыльях удачи слетит он вниз и опорожнит ведро. А на обратном пути непременно вспомнит о почтовом ящике и извлечет из него наконец газеты и письма. Но он сделает и больше – вымоет посуду, наведет порядок в холодильнике, даже если придется отложить возню с постельным бельем.
Но, опустившись на колени, словно собирался бить поклоны, Фима принялся искать яблоко и обнаружил за ведром целые залежи: половину засохшей булки, обертку от маргарина со следами жира, перегоревшую из-за вчерашних перебоев с электричеством лампочку – и тут же подумал, что, возможно, она вовсе и не перегорела. И вдруг перед ним возник таракан, усталый и безучастный, равнодушно покачивающий усиками, как показалось Фиме. Он даже не пытался убежать. Фиму тут же охватила жажда убийства. Стоя на четвереньках, он исхитрился стянуть с ноги ботинок, занес его над насекомым, но вдруг пожалел, припомнив, что именно так, ударом молотка по голове, агенты Сталина убили Льва Троцкого, пребывавшего в мексиканском изгнании. И с изумлением понял, до чего Троцкий на последних своих фотографиях похож на его отца, недавно снова приходившего уговорить его, Фиму, завести семью. Ботинок застыл в руке. С удивлением он всматривался в тараканьи усищи, этакие чуть пошевеливающиеся два полукруга. И еще он заметил щетинки, жесткие, коротенькие, похожие на усики. Разглядел тонкие суставчатые ножки. Открыл для себя удлиненные, искусно выточенные крылья. И преисполнился благоговения перед тем, как безупречно сотворено это существо, казавшееся ему уже не отвратительным, а, напротив, истинным совершенством. Представитель ненавидимой расы, преследуемой, изгнанной в клоаку, – расы, умеющей выживать, упорной, проворной, вынужденной защищаться лишь хитростью потемок, с незапамятных времен ставшей объектом омерзения, проистекающего из страха и примитивных предрассудков, что передаются из поколения в поколение. А что, если именно изворотливость этой расы, именно жалкое ее существование, уродство и безобразность, ее воля к жизни внушают нам страх и ужас? Страх перед жаждой убийства, которую вызывает в нас само их появление? Страх пред тайной живучести этого создания, которое не жалит, не кусает, держится на расстоянии? И Фима отступил, вежливо, молча. Водворил ботинок на ногу, постаравшись не замечать запах от носка, и мягким движением закрыл дверцу шкафчика, дабы не напугать насекомое. Затем со вздохом поднялся и решил отложить на другое утро хлопоты по наведению порядка в доме, ибо наверняка подобных созданий здесь множество, надоедливых, докучливых, и несправедливо разбираться с одним-единственным.
Он включил электрический чайник, собираясь приготовить себе кофе, радио он настроил на станцию с классической музыкой, ему удалось попасть на самое начало “Реквиема” композитора Форе, и при первых трагических звуках музыки он, расчувствовавшись, подошел к окну и какое-то время глядел на горы в окрестностях Вифлеема. Люди, о которых говорил его отец, те, что еще не родились, но через сто лет будут жить в этой комнате, ничего не зная ни о Фиме, ни о его жизни, – но неужели не пробудится любопытство, не захотят они узнать о тех, кто жил здесь в 1989 году? Но отчего бы им хотеть знать об этом? Да и есть ли в его жизни нечто такое, что окажется полезным тем, чьи родители даже не родились еще? О чем будут думать они, стоя у этого окна зимним утром 2089-го? Через сто лет уже наверняка транспортные средства на реактивном приводе станут обыденностью, и потому не будет никакой особой причины вспоминать Яэль и Теди, не вспомнят они и Нину, и Ури, и всех их друзей, и Тамар не вспомнят, и двух гинекологов. Даже исторические исследования Цви Кропоткина безнадежно устареют. Самое большее, что от них останется, – сноски в каком-нибудь томе, который никто не открывает. Пустой, бессмысленной, нелепой показалась Фиме зависть, которую он питал к Цви. Зависть, которую он упорно отрицал, тайная зависть, выедавшая его изнутри, подавляемая бесконечными спорами. Он отлавливал Цви по телефону и внезапно спрашивал про короля Албании, изгнанного из страны, ввязывался в раздражающую обоих дискуссию об албанском исламе и истории Балкан. Ведь экзамены на степень бакалавра он сдал чуть-чуть лучше, чем друг Цви. Ведь несколько блестящих идей Фимы тот использовал в своих работах и, вопреки всем Фиминым протестам, настоял, чтобы отметить его благодарственным упоминанием. Ему бы только превозмочь усталость, и он снова сумеет рвануться, преодолеет отставание, в котором повинен “год козла”, и, глядишь, за два-три года обойдет этого заурядного, захваленного профессора в спортивном блейзере, обожающего пускать пыль в глаза своими трюизмами. Камня на камне не оставит от башен, возведенных Кропоткиным. Опровергнет, расшатает, словно разрушительная буря, словно землетрясение. А затем возведет новое здание. И в конце следующего века студент упомянет об устаревшем подходе иерусалимской исторической школы Нисана – Кропоткина, переживавшей расцвет в конце двадцатого века; то был закат социоэм-пирической методологии, страдавшей гиперэмоциональностью, пользовавшейся громоздким интеллектуальным инструментарием. Даже не потрудится этот студент провести грань между ними. Соединит имена через тире и закроет скобки.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!