Сечень. Повесть об Иване Бабушкине - Александр Михайлович Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
— Я могу простоять сутки. — Коршунов повернулся к генерал-губернатору, чуть склонив голову к лежащему поверх других бумаг надорванному пакету. — Надеюсь, этим мы не нарушим предписание?
Он все больше нравился Кутайсову: чужой, пришлый человек, и не из робких, мог бы, как и все харбинцы, ломиться напрямик, а он нарочно отступает в тень.
— Non, mon petit, non![3] — благодушествовал Кутайсов. — Столицы подождут, они, как говорится, не в один день строились. Мы в Сибири живем, на великих реках, а задыхаемся, и, знаете, чего нам не хватает посреди этого рая? Le grand air![4] Прошу вас сегодня ко мне на обед... — Кутайсов суетился без нужды, а остановиться, не дешевить, уже не мог. — Авось и накормим, хоть и в голодном крае: Сибирь поесть любит и умеет. Отдохнете денек — и на подвиг, за святую Русь!
— Сергей Илларионович! Нам и суток хватит. — Теперь тон Гондатти деловой, хозяйский, отметающий любезности: еще в санях, по дороге к резиденции Кутайсова, он запомнил имя-отчество подполковника. — Припугнуть, уже и это будет для нас благодеянием.
— У меня приказ: без крайней нужды не ввязыватьсяся, — предупредил Коршунов. — Избегать случайной крови.
— Не кровь, не кровь, Сергей Илларионович! — Гондатти молитвенно сложил поднятые вверх ладони. — Объявите отбытие поезда на вечер, часов на семь. К вечеру паровоза не будет, и к ночи тоже. И пусть эшелон знает, что паровоза не дают забастовщики...
— Вы и не представляете, голубчик, какую можете нам службу сослужить! — обратился к нему и Кутайсов. — Ведь этак вот вдруг, без звука, без выстрела, можно все переменить, вернуть и почту, и телеграф... Телеграфист хоть и голоден и вознесся, а ведь и он — чиновник, где-то же и в нем заячья душа жива.
— А если по чести? — спросил подполковник с грубой прямотой, показав, что и ему не чужда бесцеремонность истого харбинца. — Ведь через Читу мы прошли, как сквозь маньчжуров, даже паровоза не сменили там, в Верхнеудинске взяли. А здесь за кем дорога?
Кутайсов и Гондатти чуть промедлили, и генерал Ласточкин попытался обратить дело в шутку:
— Всем миром за нее держимся, спасибо, рельсов много! В четыре руки, как на фортепьяно.
— Это как же понимать?
— А как господь просветит! Проснешься утром и гадаешь: у кого нынче в руках Иннокентьевская, Зима, Сортировочная? В мастерских — забастовщики, а рядом, в депо, еще мой солдат на часах стоит. Иной инженер шапку перед тобой снимет, другой — морду воротит. Свобода!
— Но паровозы у нас есть, — сказал Гондатти твердо. — И депо у нас, и службу движения мы пока контролируем.
— Что ж, буду рад помочь в ваших затруднительных обстоятельствах. — Подполковник держался независимо, одолжал Кутайсова и его штаб, благодетельствовал, но, как служака, фигуру держал подчиненно, навытяжку, с головою чуть повернутой и неподвижной.
На выходе из приемной Драгомиров догнал подполковника.
Драгомиров, человек наклонностей грубых и диковатых, подозревал в Коршунове родную душу. Скуластый, тоскливый Драгомиров, с опущенными у висков углами глаз, полицейский служака Драгомиров со скрежетом зубовным наблюдал, как разваливается губерния. Иркутский полицмейстер Никольский, так охотно подтрунивавший над Драгомировым на балах, за карточным столом, а то и в присутствии, охотно уступил Драгомирову кресло, когда оно затрещало. Надобно бы карать круто, кровью промывать глаза, но ослабела рука карающего, а среди многих забот, какие Никольский переложил на плечи Драгомирова, была одна саднящая, прожигающая мозг — забота о политических ссыльных. Кандальники, как он их называл, были страстью и азартом жизни отца семейства Драгомирова. До того, как смута подвинула Драгомирова из жандармской в полицейскую часть и водворила в кабинет полицмейстера, он ревностно служил кандальному транзиту. Поздние дети Драгомирова, дочь и двое сыновей, росли робкими, слезливыми, словно бы от рождения винившимися в чем-то. В сыновьях это было раняще больно и в сознании Драгомирова ложилось виной на тех же политических, будто их гордыня и независимость взгляда отняты, украдены у его сыновей. Он помнил каждого ссыльного, кого Иркутск снаряжал на восток и на север в надежде, что гнус и болезни, тоска и голод закроют им обратную дорогу в Россию. Писал их имена в свои святцы, негодовал на любую поблажку и послабление, в ночных мечтах храбро приближался к дому Романова в Якутске с облитой керосином паклей в руках и наслаждался зрелищем горящих, обезумевших, выкуренных под пули революционеров. И теперь у него немели пухлые руки от бессильного горя, что ссыльные выжили, потянулись от ледяных своих карцеров в Иркутск, к железной дороге, что они прощены, но даже и теперь нет в их прощенных глазах ни благодарности, ни раскаяния, все та же гордыня и покушение переменить в России жизнь. Люди Драгомирова вели счет вчерашним ссыльным, следили за ними на иркутских площадях и улицах, многих узнали, а не могли, не смели взять, уволочь для острастки в часть. Три дня, как в Иркутске объявился ссыльный из Верхоянска — из самых ненавистных Драгомирову; если ночь выдавалась кромешная и бессонная, то в такую мучительскую ночь перед Драгомировым из тьмы выходили глаза ссыльного, брезгливая их насмешка, непереносимый в преступнике состав гордыни и свободного разума. Два года прошло с их встречи в Иркутске; тогда, в ноябре 1903‑го, кончался хороший, славный год, Петербург и Москва слали этап за этапом, города чистились изрядно. И тогда этот питерский висельник с тяжелой рукой мастерового, строптивец с красными, будто обмороженными веками встал поперек дороги Драгомирову. Не тронулся с места, пока не дали крытых кибиток и полных прогонных денег до Якутска, настоял, чтобы сняли с конвоя одного казака, из отпетых, лютых воров, — чему, впрочем, обрадовался и казак; кому охота в декабре мчать Ленским трактом?! И пришлось уступить, что-то было в нем такое, что пришлось уступить даже и в хороший, спокойный год.
Теперь Бабушкин в Иркутске, а не возьмешь, не позволено, и пристрелить, завлечь трудно — его не заманишь ни в окраинный трактир, ни тем более в заведение. Одна надежда — ссыльные рвутся в Россию, там их поприще, их волчата, их преступное оружие: авось схлынут, не принеся Иркутску вреда, уже и
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!