Долгая нота. (От Острова и к Острову) - Даниэль Орлов
Шрифт:
Интервал:
— Дед Мороз всегда с севера игрушки привозит. Вот и я тебе привезу.
— Деда Мороза не бывает.
— Кто тебе сказал?
— Я сам знаю.
— А если он есть, а просто ты его не видишь?
— Если я его не вижу, значит, его нет.
— Помнишь, как он приходил на Новый год и подарил тебе железную дорогу?
— Это был не Дед Мороз, это был специальный дядя такой, который приносит подарки, потому что его просят родители.
— Возможно, что ты прав. Но где-то же есть настоящий. Иначе было бы неправильно.
Мы ещё болтаем, когда приходит медсестра делать уколы. Ромка странный мальчик. Он не боится уколов, не боится зубного врача. Ему почти шесть лет, но он не хочет в школу, не хочет быть лётчиком и не любит рисовать. Зато он умеет читать толстые книжки, лихо подбирает мелодии на детском электрическом пианино и обыгрывает маму в карты.
Медсестра у Ромки хорошая, внимательная. И вовсе не потому, что я в первый свой приход сунул ей пятьсот рублей. Наверное, зря я ей эти деньги всучил. Вдруг обидел? Я здороваюсь, встаю со стула. Ромка машет мне рукой — мол «иди уже у меня дела».
Ночью вагон, как спутанная бечевой лошадь. То вздохнет, дёрнет, стукнет подковой о камень, а вот уже опять стоит, и лишь прожектор безымянной станции светит в окна плацкарта. Моя полка нижняя. Сверху свисает простыня — не мешает, но раздражает. Пока ехали, не раздражало. А как встали, так словно не простыня это, а лист оцинкованной кровли.
В дороге нельзя стоять. Дорога ритм теряет, распадается на части, кружит мыслями без цели, дребезжит под веками глупой песенкой. Той, что в кафе на вокзале, по радио, между второй стопкой водки и «американо» без сахара. И не слушал же, о другом думал, а словно нарочно учил. Два куплета в голове и мотивчик. И не уснуть. И не встать. И простыня эта.
Теперь точно уже не нагоним. Часа на три опоздаем, а может быть, и больше. Куплю молока и пирожков с яблоками. Буду сидеть на причале, есть пирожки и смотреть на море. И никуда не стану торопиться. Не стану забегать каждые полчаса к диспетчерше с вопросами про очередной катер. Для тех, кто смотрит на море, не существует времени. Позволение смотреть на море — это форма прощения грехов. В реальность этого моря надо прежде поверить, допустить его в свою душу и мысли, привыкнуть к тому, что оно есть. Море без кабинок для переодевания, лежаков и надувных матрасов, скутеров и чурчхелы, облепленной мухами. Море без объявлений «сдаются комнаты», без черешни в полиэтиленовых пакетах и кукурузы на пляже. Море, к которому приходишь либо поговорить по душам, либо умереть. Заснул.
В Кеми холодно. Ветер немилосерден. Пирожков не купить. Оба магазина на площади закрыты. Коричневая «четвёрка» с водилой, сухим и скользким, как густера.
— За двести не повезу.
— За четыреста не поеду.
— Иди пешком.
— Стой дальше.
— Бензин дорогой.
— Мир вообще несправедлив.
— Садись за триста.
Блатняк из магнитолы неведомый редактор словно специально подбирал к дороге. Здесь это к месту. Здесь этому можно. Тут джаз не прокатит, классика не услышится, рок не докричится.
— На Соловки?
— Туда.
— «Косяков» ушёл уже.
— Так будет же ещё что-то?
— Должно. Автобус за паломниками приехал, значит, будет. Отдыхать аль по работе?
— По работе, — зачем-то вру я.
Водила кивает. Если по работе, то как-то правильнее. Я же не отдыхать еду. И не в монастырь. Зачем? Хрен меня разберешь. Но не отдыхать.
Расплатился возле шлагбаума, подхватил рюкзак и пошёл к причалу. Издалека приметил зелёную рубку «Святителя Филиппа». Почему-то меня эта монастырская флотилия умиляет. Не могу себе объяснить. Катера вполне современные, построены в семидесятые. Но что-то в облике их такое, что кажутся они старше своих лет. Словно родились они на архангельских верфях уже стариками, чтобы сразу впасть в юродивость. А с юродивого какой спрос. Он от людей дальше, нежели от Бога. Потому коль не утопнуть вместе с ним, так вроде как милостыней одарить.
Примостился на корме за гальюном. Там не дует. Это на причале жарко. Как выйдем из бухты, так засвистит вдоль бортов. Паломники тут же на ящике пузырь распечатали, колбасу на газете режут, яблоки на четыре части. Треснули за отплытие, сразу по второй за «семь футов». Лица у всех чиновничьи, муниципальные. Обрывки фраз долетают. То про «зампреда» что-то, то про «этого хмыря из района», то про «суку Федотова, что никак на пенсию не спровадить». Шумные, весёлые, искренние в своей хмельной радости. Но как вкусно мужик впивается передними резцами в толстый бутерброд с колбасой! А до этого пил, как целовал. Глаза прикрыты, в пальцах страсть.
Усатая морда нерпы появилась над водой совсем близко. Загомонили, заголосили, заохали. Куски булки полетели в воду, да всё чайкам.
Телефон звенит. Странное это чувство. Вокруг море, а телефон звенит. Здесь меньше электричества в воздухе, нежели в городе. Но и сюда оно пробралось вслед за короткими волнами, шипеньем чужих голосов и музыки.
— Ты где?
— Не поверишь. Верстах в пяти от Кеми.
— Где это?
— На Белом море.
Ирка смеётся. Хорошо смеётся, словно прощает. Не смех, а журчание. Ради такого смеха можно и дальше забраться, или вообще никуда с места не двинуться.
— Слышишь, чайки кричат?
— Слышу, как двигатель шумит.
— Слышишь чаек? Слышишь?
— Слышу. А ты надолго?
— Нет, правда слышишь?
— Правда, слышу. Ты надолго?
— Дней на десять. Извини, что не предупредил. Я и сам не знал.
— Ты не знал, а я знала. У тебя лицо такое было, словно сбежать собираешься. Думала, что от меня, а оказалось, что от себя.
— Не обижаешься?
— Уже нет.
Связь пропала. Сунул телефон глубже в карман, застегнулся под самый подбородок, капюшон на нос натянул. Качает, того гляди закемарю. На море туман, как морок, чайки сквернословят, пыль водяная на щеках. Ещё чуть-чуть чего-то простого, и впаду в ересь счастья. Отдыхать поехал? Нет. Может быть, в паломничество? Нет. Как назвать это перемещение во времени, когда идёшь от себя в настоящем к себе настоящему? Это что-то на санскрите. Слово какое-нибудь, которого и не выговоришь, а только выдохнешь из себя без звука. Вдыхая небо, выдыхаем землю. И не чернозём, а песок, суглинок, супесь неплодородную. Пусть берега из них себе море выстроит, мне это ни к чему. Меня от этого не больше.
Ирка с Лёхой поначалу общий язык не нашли. Пугал он её. Шумный, размашистый, словно всегда на ветру. Говорит громко, слова по всей квартире разносит, сквозняками на лестницу выдувает. А она не такая. Она как за верёвочку держится, ступает аккуратно, в глазах детство детское. Я её впервые увидел, так сразу беззащитность её почувствовал. А получилось так, что она меня защитила. Сидела на скамейке в парке. Рядом сумка вязаная огромная. На коленях книжка. Возле ног такса жёсткошёрстная, потешная. А я пьян был третий день. Мы с женой только-только развелись официально. По жизни ещё год назад как разошлись. Уехал я к себе и решил, что никогда больше не вернусь. В квартире ещё пусто было, книги перевязанные, диван бабушкин, трюмо старое, довоенное, за раму фотокарточка моя вставлена в школьной форме. Я когда по дурости квартиру продавал, всю мебель на помойку вывез. Из шкафов всё выбросил. Только диван да трюмо оставил. Я как в том трюмо отразился, так сразу понял, что напьюсь. И напился. И в этот раз напился. Вернулся из суда и напился. И звонил потом кому-то, что-то объяснял, убеждал, каялся. Потом засыпал, просыпался, стыдился вчерашнего звонка, опять выпивал, опять звонил. В конце концов просто вырвал телефон из розетки, из сотового аккумулятор вытащил — и в окно. Махнул сразу стакан, и как расстрелян. Сутки проспал. На душе так скверно, что знобит даже. Душ. Чай горячий. Кое — как себя в порядок привёл. Но всё равно колотит внутри, корёжит. Порылся по ящикам, аспирина не нашёл. Решил в аптеку сходить. Аптека прямо в доме, на первом этаже. Да вот только её ещё при бабушке на ремонт закрыли. Взял себя за шкирку, оделся, пошёл к рынку в аптеку Пелля. А на улице тепло, весной пахнет. Люди по Пятой линии прогуливаются, собаки по своим делам спешат, машин мало. Суббота, что ли?
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!