Последний остров - Василий Тишков
Шрифт:
Интервал:
Ганс воевал уже больше пяти лет, был во многих странах Европы и ни разу не задумывался, хорошо это или плохо. Думали за него другие. Это было очень удобно. А попав в русский плен, Ганс словно заново народился. Он все чаще стал задавать себе вопросы. Больше других вопросов мучило его: кто же они такие, эти таинственные русские, которых столетиями пытались поработить? А ведь пытались многие. Но чтобы понять русских, убедился вскоре — надо среди них пожить. Это ничего, что в плену, что работа на пределе человеческих сил, что соотечественники косо поглядывают на слишком старательных. Господин комендант сказал: так надо. Хорошее слово «надо».
И началась жизнь по этому непреклонному слову — «надо». Надо было привыкать к тяжелому физическому труду. Надо было довольствоваться скромным питанием: щи да каша — пища наша, как говорили в столовой русские шоферы. Надо было ждать победы, но не той, о которой трезвонили нацистские генералы, а победы русских. Надо было искупить свой великий грех перед русскими, чтобы после войны попасть на свою родину.
Утро не обещало ни плохой погоды, ни встречи на узкой дорожке с браконьером, ни другой напасти в намеченном обходе соснового бора за хутором Кудряшевским. Накануне Федор Ермаков ездил на своей полуторке по делам в Юргу и привез Мишке Разгонову заодно, как они и договаривались, новенькую темно-синюю форму лесничего. До позднего вечера Аленка и Катерина гладили, перешивали пуговицы (форму все же выдали «на вырост»). Удивились, что вместо обычных брюк выдали галифе, — видимо, позаимствовали из милицейской формы. Но это даже позабавило и обрадовало Мишку. Настоящие галифе, с глубочайшими карманами, к тому же теплые и крепкие, были пределом мечтаний любого мальчишки, а главное — это уже форма, почти военная.
Встал Мишка до солнца вместе с матерью. Собираясь на ферму, она все придерживала себя, наблюдала, как сын первый раз в жизни облачается в такую красивую и серьезную форму. Когда Мишка чуть сдвинул набок фуражку и крутнулся перед матерью, она сказала:
— Галстука не хватает, сынок.
— Какого галстука?
— Пионерского.
— Мам… я ведь…
— И не комсомолец еще. А из пионеров тебя никто не исключал. Повязывай галстук.
Конечно, мать схитрила маленько, не все сказала Мишке: уж больно он смешно гляделся во взрослом одеянии. А вот пионерский галстук сразу притушил излишнюю взрослость, но все же не убавил серьезности ни формы, ни самого Мишки.
— Вот и ладно, сынок.
Как хотелось Мишке пройтись сегодня по Нечаевке из конца в конец, чтобы все увидели молодого лесника, преображенного удивительной и единственной во всей округе формой, но он только ревниво проводил взглядом мать — она-то сейчас пойдет на ферму по деревенской улице, сам же спустился проулком к озеру Полдневому и обходной прибрежной тропой направился к хутору Кудряшовскому, за которым уже просыпался и ждал лесника коммунарский бор.
Мишка решил сегодня не брать с собою ни рюкзака, ни ружья, ведь хвойный бор на старом кургане всего в километре от Нечаевки, да и задачу он поставил себе простую — еще раз увидеть, постараться понять и запомнить, как эти молодые сосны, ели и особенно кедры посажены, почему именно на этом месте, и каким чутьем надо было обладать тем, первым коммунарам, чтобы на лысом и чахлом угоре, что спадает с большого кургана, прижились все до единого деревца и за двадцать лет стали взрослыми деревьями. А юные по годам кедры уже лет пять дают урожай. Здесь, на берегу озера Полдневого, в дни цветения кедров можно даже свадьбы играть, так как нет краше и божественнее гордой красоты этих деревьев. Не зря ведь говорят: в осиннике трудиться, в березняке веселиться, а в кедраче богу молиться.
По какому-то злому умыслу или по недоразумению на территории приозерного лесничества последние двадцать лет леса только вырубались, а подсадки не велись совсем, если не считать тех естественных дичков берез или осинок на старых вырубках вперемежку с кустами акации, шиповника, боярышника и мелкого, выродившегося, похожего на никчемный корявый дуролом дубняка. Все это дикошаро и бестолково разрасталось непролазной чащобой: в низинках напористо лезли из земли высоченная осока, молочай толщиной с руку да неизвестно откуда взявшийся камыш. И заболачивалась вырубка, на взгорьях по безводью все чахло, до желтой трухи истлевали разнокалиберные пни, а еще хозяйничал здесь по запущенной до беспредела землице коневник, вымахивающий к середине лета в человеческий рост. Ближе к осени метелки этого исполинского конского щавеля бурели до черноты, с каждой из них можно было нашелушить по две-три пригоршни крепких зерен, схожих с забытой уже гречихой, только помельче и по вкусу очень далеких от хлебных злаков. Однако минувшей зимой ели и эту обманную гречиху, вспомнив, что старики в иные трудные годы заготавливали для кур коневник вместо зерна.
Не в лучшее для жизни время — в дни повальной братоубийственной смуты — первые коммунары заселили маленькими деревцами и свой непригодный под пашню песчаный угор за озером. Удивлялся Мишка, почему они тогда так много успели за одну осень — распахали, нарушив межу, общую пашню, посеяли озимую рожь, построили из трех конфискованных у купца Замиралова домов школу с интернатом да еще будущий хвойный остров заложили. Дед Сыромятин тоже удивлялся, но только Мишкиному непониманию — для него иначе и быть не могло.
Еще с петровских времен под казенные леса в озерном краю отводились дальние урманы богатых и девственных лесов, а вокруг деревень лет за сто пятьдесят до революции вся земля с болотами и малыми озерами, с сенокосными луговинами и пашнями, пастбищем и конечно же лесами — все было честно поделено подворно. Каждая семья получала свой кусок земли со всем, что могла она дать своим хозяевам. В центре владений так подгадывали, чтоб на опушке леса возле родничка или на берегу озера поставить заимку с навесом и даже с овином, а то и с банькой, но это уж у большой и зажиточной семьи, в основном же обходились легкой рубленой избушкой в одно оконце, с нарами и каменкой. Нередко заимки многодетных крепких хозяев обособлялись, превращались в хутора, а то и в деревеньки. Со временем многие забывали свои изначальные корни, как забыли Нечаевку рожденные от нее жить в новом пространстве Гусиновка, Золотово, Кудряшовка, Гомзино, Гренадеры. Дольше всех продержалась и до сих пор значится одна-единственная заимка — деда Сыромятина. И хотя близлежащий лес, болото и покосные луговины давно стали государственными, а пашни — колхозными, Яков Макарович по-прежнему, в силу крестьянской привычки, следил за порядком в лесу, убирал занесенные ветром сушины и дикие кусты с покосов, как детей малых оберегал родники и затенял места их рождения ивами иль березами. Но самым главным для Мишки Разгонова оставался секрет омоложения леса. В кварталах, разделенных просеками, он еще до войны допытывался у Якова Макаровича, почему многие куртины просматриваются из конца в конец, березы растут как бы классами — каждый островок, а то и целый квартал имеет свой возраст: вот ряды старых, обособленных друг от друга берез; здесь островок — березка к березке в тесноте тянутся вверх небольшенькими кронами; там в шахматном порядке и не мешая друг другу, но и не шибко вольготно вскинулись ровные, мощные стволы, Меньше было порядка на беглый взгляд в смешанных кварталах, где даже прелые валежины и сухостой не убирались.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!