Виртуальная история: альтернативы и предположения - Ниал Фергюсон
Шрифт:
Интервал:
Но стоит отдать Броделю должное, ведь позднее он стал с меньшей категоричностью говорить о “длительном времени”. С развитием капитализма влияние ландшафта и окружающей среды, очевидно, существенно снизилось: “Главная привилегия капитализма… [это] возможность выбирать”[117]. В капиталистическом обществе было сложнее расставить приоритеты. Какая иерархия главнее, спрашивал самого себя Бродель в третьем томе “Цивилизации и капитализма”: иерархия богатства, иерархия государственной власти или иерархия культуры? “Ответ в том, что это может зависеть от момента времени, места и личности говорящего”[118]. Таким образом, субъективный элемент был хотя бы на какой-то срок спасен от объективных ограничений длительного времени: “Общественное время течет не в едином, ровном темпе, а в тысяче разных темпов, быстрых и медленных”[119]. Оставался хотя бы какой-то простор для существования “свободных, неорганизованных зон реальности … за пределами жесткого каркаса структур”[120].
Эти положения мог бы развить Марк Блок, проживи он дольше. Из его заметок к последующим, так и не написанным шестой и седьмой главам “Ремесла историка” становится ясно, что он гораздо лучше Броделя понимал проблемы каузальности, случая и того, что он называл “предвидением”[121]. В завершенных главах книги он дал понять, что у него нет времени на “псевдогеографический детерминизм”: “При взаимодействии с явлениями физического мира или с социальными фактами в реакциях человека не наблюдается четкости часового механизма, который всегда идет в одну сторону”[122]. Это само по себе поднимает гипотетический вопрос: что, если бы Блок пережил войну? Вполне вероятно, что французская историография в таком случае не погрязла бы в негласном детерминизме Броделя и более поздних представителей школы “Анналов”.
За пределами Франции социологическая история никогда не уделяла такого внимания природным факторам (возможно, потому что другие страны в девятнадцатом и двадцатом веках пережили гораздо более масштабные миграции населения и территориальные изменения). Тем не менее подобный детерминизм найти можно. В Германии он был отчасти связан с возрождением марксистских идей в 1960-х и 1970-х гг. Школа “социальной истории”, Иоанном Крестителем которой стал веймарский “диссидент” Эккарт Кер, предложила модель особого пути Германии, основанную на идее о несогласованности экономического развития и социальной отсталости.[123] С одной стороны, в Германии девятнадцатого века успешно сформировалась современная, индустриальная экономика. С другой стороны, ее общественные и политические институты по-прежнему находились под гнетом традиционной юнкерской аристократии. Порой это отклонение от марксистских принципов развития (то есть несостоявшийся переход к буржуазному парламентаризму и демократии, который успешно реализовался в Британии) объяснялось в характерных терминах Грамши: после 1968 г. большая часть немецкой историографии ссылалась на гегемонические блоки склонных к манипуляции элит. Позднее возрождение интереса к идеям Вебера привело к возникновению менее откровенного детерминизма, который наблюдается в последней работе самого уважаемого из социальных историков Ганса-Ульриха Велера. И все же, несмотря на попытки историков других стран поставить под сомнение достоверность идеотипической взаимосвязи капитализма, буржуазного общества и парламентской демократии,[124] немецкая историческая наука по-прежнему характеризуется полным нежеланием рассматривать альтернативные исторические исходы. Социальные историки продолжают придерживаться мнения, что “немецкая катастрофа” имела глубокие корни. Даже историки-консерваторы проявляют относительно слабый интерес к роли случая: одни следуют заповедям Ранке, который призывал изучать лишь то, что случилось на самом деле; другие, например Микаэль Штюрмер, обращаются к более старому географическому детерминизму, где проблема по большей части, если не полностью, объясняется расположением Германии в центре Европы[125].
Англо-американская историография тоже получила свою долю вдохновленного социологией детерминизма – как марксистского, так и скорее веберовского. Работа Лоуренса Стоуна “Причины Английской революции” примечательна своей опорой на другой тип трехслойной модели, элементами которой на этот раз стали предпосылки, катализаторы и поводы. В отличие от Броделя, Стоун не выстраивает их в порядке значимости: напротив, он намеренно избегает необходимости “решать, была ли неуступчивость Карла I более важной причиной революции, чем распространение пуританства”[126]. Однако в книге подразумевается, что сочетание этих и других факторов сделало Гражданскую войну неизбежной. Столь же осторожно высказывается и Пол Кеннеди в работе “Взлет и падение великих держав”, где постулируется лишь наличие “в долгосрочной перспективе значительной корреляции между производительными мощностями и доходностью, с одной стороны, и военной силой, с другой”[127]. Определенно, внимательное прочтение книги оправдывает этот примитивный экономический детерминизм. Однако суть аргумента, тем не менее, заключается в наличии каузальной связи между экономическими факторами и международным влиянием – возможно, экономический детерминизм здесь выражен слабо, но все же он существует. Были и другие попытки предложить великие теории на базе некоторой социологической модели – от марксистского труда Валлерстайна “Мир-система модерна” до более детальных “Источников социальной власти” Манна, “Кризисов политического развития” Грю и Бьена и “От гибкости к власти” Унгера[128]. Классическим примером великой теории во всей ее псевдонаучной красе служит “катастрофизм”, который сводит историю к семи “элементарным катастрофам”[129]. Поиски единой социологической теории власти, без сомнения, продолжатся. Пока неизвестно, прекратятся ли они в итоге как тщетные, подобно алхимическим поискам философского камня, или же будут продолжаться вечно, как поиск лекарства от облысения.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!