Булат Окуджава - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Композиция романа, о которой главным образом и писали после его выхода (в частности, Алла Латынина в обстоятельной рецензии), наводит на мысль о всесилии рока: сюжетные линии обрываются в кульминационные моменты. Лишь из случайных обмолвок других повествователей мы узнаем о дальнейшей судьбе героев. «Все мы в руках у молвы и фортуны», как писал Окуджава в трагической «Песенке Изабеллы», сочиненной в последний год работы над романом. Между тем в этом хаосе легко определяется стержневая линия романа – история трех поколений семьи Опочининых-Игнатье-вых, тесно связанная с судьбой их соседки Варвары Волковой, таинственной синеглазой красавицы.
2
В дневнике Натана Эйдельмана есть запись о том, что еще в середине семидесятых, заканчивая «Путешествие дилетантов» и обдумывая новый роман, Окуджава ищет сюжет о мстителе, который намерен и врага погубить, и самому при этом погибнуть, потому что дальше жить после перенесенного позора он не может. Эйдельман упоминает то самое газетное «покаяние», о котором Окуджава с таким кажущимся легкомыслием рассказывал в интервью: да ладно, надоело… бессмысленно и смешно все это… О том, чего ему стоил этот компромисс и как он себя за него терзал, – мы узнаем, в сущности, только из эйдельмановского свидетельства; отсюда ясен и генезис истории о генерале Опочинине, надеющемся не просто уничтожить узурпатора, но и погибнуть вместе с ним.
Яков Гордин справедливо замечает, что роман Окуджавы – не просто хроника рода Опочининых (причем самоубийство и письмо Опочинина-старшего реальны, Окуджава цитирует подлинные фрагменты этого письма), но, в сущности, история трех самоубийств. Все три варианта поведения – три попытки смены государственного устройства в России, реформаторской или насильственной, – оказываются равно бесперспективны. И здесь появляется еще одно ключевое понятие для позднего Окуджавы – оккупация.
Ведь речь в «Свидании с Бонапартом», собственно, не о войне с французами. Речь идет о том, как выжить в оккупации, о том, как сосуществовать (или не сосуществовать) с захватчиками – людьми принципиально чужими по языку и духу. Именно во время работы над «Свиданием с Бонапартом» написана страшная, по сути, строчка: «Но ходят оккупанты в мой зоомагазин». Государство – не наше. Все, что есть нашего – пытаются отобрать и присвоить. Выбирать надо одно из двух: либо гибнуть, унося с собой как можно больше врагов (об этом мечтает Опочинин), либо приспосабливаться, как Свечин. Существует версия, согласно которой Свечин – намек на Чаадаева (свеча, чад…). Но скепсис Чаадаева, думается, иного корня: он стоит не на государственнических позициях, а на религиозных. Свечин же – именно государственник, пришедший в конце концов к мысли о спасительности государственного гранита для дикой нации, лишенной стержня. Эта мысль, может быть, и убедительна, но для Окуджавы так же невыносима, как запах каземата. И оттого он предпочитает выход Опочининых и Игнатьева – искренне преданных отечеству, но несовместимых с его хозяевами-оккупантами.
Как всегда у Окуджавы, в романе он предсказывает, проживает заранее то, что в ближайшие пять – десять лет предстоит ему прожить лично. Неясно, впрочем, идет ли речь о предвидении – или о своеобразном программировании, попытке задать тон будущему. Перед автором спустя два года после окончания романа (в год его отдельного издания) встанет выбор: поверить в благотворные перемены и поучаствовать в них – или отделаться скепсисом и гордым неучастием, позволяющим при любых обстоятельствах сохранить лицо.
Окуджава выбрал первое, как выбирал всегда: просто потому, что путь познания, проб и ошибок, личной ответственности – предпочтительнее априорного разочарования и самозабвенного сбережения реноме. Но чем это кончается – в «Свидании с Бонапартом» уже ясно, и именно этим пониманием продиктованы трагические стихи Окуджавы девяностых годов. Он ни на секунду не обольщался, не чувствовал, что «победили свои»: напротив – поколение обречено, солдат снова гонят на бойню, долг они выполнят, но победы не стяжают. А почему? А потому, что в России есть два варианта личного будущего: либо ты, «с душою и талантом» взявшись за государственное служение, рано или поздно становишься союзником сатрапа, как Волков, – либо заложником секты, как Тимоша, который тоже искренне верил в возможность «труда со всеми сообща и заодно с правопорядком», но оказался на пути у государственной машины и не смог пережить столкновения с нею. Можно, правда, быть честным солдатом, исполнителем чужой воли, «ни в чем не виноватым». Но тогда ты – Пряхин. И именно приговором Пряхину заканчивается трагическое повествование Окуджавы: «Волей Провидения эта кровоточащая в наших сердцах рана навеки отныне связана с Вашим (уверена, к сему совершенно непричастным) именем». Непричастным? А конечно. Чужой воли исполнитель. Не сам же в Питер его повез, не сам к ответу взял. «Бог ты мой, разве я когда покривил душою?»
Была у автора и очень нравящаяся ему версия насчет того, что Луиза Бигар, француженка, сочинительница песенок, гитаристка и всеобщая любимица, – автопортрет в женском образе, вроде Тони из арбатской киноповести; была припасена и цитата из В. И. Новикова об андрогинности Окуджавы… но тут Ольга Окуджава рассказала, что Луиза Бигар – довольно точный портрет ее матери, даже с прямыми цитатами из ее речи, и красивую параллель пришлось отбросить; пишу об этом единственно для того, чтобы предостеречь от соблазна будущих исследователей.
3
В последние годы брежневского «застоя» Окуджава снова начинает выступать: сначала соглашается приехать только после долгих уговоров, потом более или менее регулярно выступает в московских залах – ЦДЛ, ЦДЖ, ЦДРИ – и почти ежегодно выезжает за границу.
В марте 1979 года он выступал в Нью-Йорке. Запись этого концерта неоднократно издана и хорошо известна – из относительно новых песен спета одна, «Еще один романс», варьирующая старые темы и не особенно нравившаяся ему самому. Зато другие он пел с удовольствием, вдохновленный реакцией зала, почти сплошь состоявшего из эмигрантов. Весьма распространенной в СССР болезни – легкого презрения, а то и неприязни к «отъезжантам», – он был чужд абсолютно: уехавшие в своем праве, это их выбор. Зал был в восторге от постоянного употребления слов «мы», «наше» – граница исчезала, разрушенная общность на глазах сращивалась. Как ни сильна травма эмигранта, как ни заставляет она некоторых уехавших злорадствовать по поводу бед и злодеяний покинутого отечества – тоска сильней этого злорадства, единство дороже раскола. Когда он, по давнему обыкновению, закончил концерт «Молитвой» – овация длилась минут пять.
Первые выступления в СССР после долгой паузы состоялись летом 1979 года в Тольятти благодаря настойчивости одного из организаторов Грушинского бардовского фестиваля Валерия Шабанова. Окуджава только что купил новые красные «жигули», которые прозвал почему-то «Мотей», и приехал вместе с Юрием Визбором 25 июня (после ночевки в лесу, в палатке: он любил иногда окунуться в туристский быт). Первоначально предполагалось взять в Тольятти Григория Горина, прозаика и драматурга, с которым они сдружились в начале семидесятых, но Горин заболел, а Окуджава как раз встретил на Центральном рынке Визбора. Визбор был человек компанейский, легкий на подъем, Окуджаву трепетно любил и с готовностью согласился ехать. Шабанову Визбор рассказал: «Булат озлоблен. Он только что приехал из Америки, и все советское ему кажется говном». Однако никакой озлобленности Шабанов не заметил – напротив, Окуджава был дружелюбен, снисходителен, согласился выслушать несколько песен гостей Грушинского фестиваля (отметил высокий уровень исполнения и слабость текстов), отработал два концерта и посетил Волжский автозавод. Там ему поставили на новые «жигули» канадские бамперы, и 28 июля они с Визбором отбыли в Москву.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!