Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Едва познакомившись, Лазаревский заявил Чехову: «Вы, Антон Павлович, все-таки один из счастливейших. Всё у вас есть, богатство и известность, можете сказать себе: „Достиг я высшей власти“».
И услышал в ответ: «Какое же у меня богатство? Кроме того, я не могу даже жить там, где хочу, а должен жить здесь благодаря своему здоровью. Здесь счастья и счастливых мало, это только кажется так».
Чехов уходил от разговоров. Уже не писал о литературе, о себе, как в былые времена Плещееву, Суворину. Разгонялся тогда так, что рука уставала. Письма Чехова заметно изменились: другой накал чувств, иная интонация, даже лексика будто не та.
В двадцать лет он завершал свои послания веселым словесным росчерком: «Остаюсь твой доброжелатель и благодетель, брат твой строгий, но справедливый. А. Чехов»; — «Остаюсь твой брат, написавший эти щелочные и санитарные строки, А. Чехов. Братья, будем целомудренны, как римляне!»; — «Будьте здоровы и не забывайте, что у Вас есть покорнейший слуга Л. Чехов. Больных делов мастер»; — «Знайте, несчастная раба хандры, что у Вас в Москве есть покорнейший слуга, готовый почистить Ваш давно не чищенный самовар. А. Чехов».
В двадцать пять лет, в годы многописания, он полюбил оборот: «кланяюсь и пребываю А. Чехов»; — «пребываю Ваш А. Чехов»; — «пребываю уважающим»; — «пребываю преданным» и т. п. Часто заключал словами: «За сим прощайте»; — «Однако прощайте». Он словно не боялся еще этого слова. Оно звучало как запятая, а не точка в разговоре с адресатом и обещало новую встречу, передавало неостановимое движение мысли и чувства.
В тридцать лет всем прочим формам эпистолярного прощания Чехов предпочитал пожелания. Чаще всего желал здоровья, здоровья и здоровья. Слово «прощайте» сменилось на «до свидания!». И, как тревожное предчувствие, обороты: «Будьте здоровы и небом хранимы»; — «Дай Бог всего хорошего»; — «Да хранят Вас все святые!»; — «Будьте хранимы Господом Богом и всеми его силами небесными».
Появившись в предсахалинские месяцы, в письмах из Сибири и с Сахалина, эти пожелания потом стали проще и чуть отстраненнее: «желаю всего хорошего»; — «будьте здоровы»; — «низкий поклон»; — «низко кланяюсь». Словно все внешние проявления чувств постепенно уходили внутрь.
В тридцать пять лет, в мелиховские годы, темп писем замедлился еще заметнее. Они уже не передавали, как ранее, смену чувств Чехова, все более и более сосредоточенного на своем внутреннем мире. Он приоткрывал его очень редко.
Передавал настроение интонацией последних строк, чаще всего посвященных природе: «Идет снег. Прилетели грачи и опять улетели»; — «У нас ночью было 12 градусов мороза»; — «Холодно»; — «Снегу еще на аршин»; — «Начинается осень»; — «Грязно». Чехов словно отрывал взгляд от листа, а само письмо казалось паузой в работе.
Зимой 1900 года в письмах много дополнений, уточнений, будто, уже попрощавшись, Чехов вспоминал что-то. Или так выдавало себя его одиночество. Вопросами, замечаниями, просьбами он словно продолжал разговор, хотя иногда говорить, кажется, было не о чем. Всем желал: «Будьте здоровы»; — «Будьте здоровы — главным образом»; — «А главное — здоровья».
И непременно поклоны, приветы родным и близким адресата, общим знакомым. Будто таким образом, хотя бы мысленно, Чехов оживлял пространство вокруг себя. И еще — просьба ко всем писать ему: «Не забывайте меня, пожалуйста»; — «Спасибо, что вспомнили»; — «Спасибо Вам большое за письмо, за то, что вспомнили»; — «Напиши хоть 2–3 строчки, как и что»; — «Не забывайте обо мне, пишите хотя бы изредка».
Как только в Ялте весной 1900 года появились интересные ему люди, тон финальных строк изменился. Письмо к Книппер от 26 марта уже иное: «Чу! Кто-то приехал. Вошел гость. До свиданья, актриса!»
Мария Павловна и Ольга Леонардовна приехали в Ялту раньше всех. 7 апреля в Севастополь прибыл Московский Художественный театр. Именно в эти дни обострился недуг, мучивший Чехова с ранней юности. Болезнь давняя, противная, изматывающая тлела всю зиму и вдруг превратилась в страдание. Но он все-таки поехал в Севастополь. Станиславский запомнил, что при виде Чехова, сходившего с парохода, едва не заплакал. Бледный, сильно похудевший писатель старался улыбаться. На вопросы о самочувствии, всегда раздражившие его, отвечал кратко: «Я здоров».
Гастроли начинались спектаклем «Дядя Ваня». Играли в летнем театре. Холодно было и снаружи, и внутри. Чехов просил посадить его так, чтобы остаться невидимым публике. Решили, что лучше всего ему сесть в директорской ложе, за четой Немировичей. Но все-таки его заметили. Десять лет он не знал такого очевидного, шумного успеха своей пьесы. Со времен «Иванова» в Александринском театре в Петербурге со Стрепетовой, Савиной, Свободиным в главных ролях. О своих чувствах в этот раз, когда его, после единодушных криков зала — автора! автора! — вынудили выйти на сцену, Чехов не упоминал.
В отличие от Щеглова, который утверждал, что Чехов не любил театра, что и драматургом-то он сделался чуть ли не случайно, а лучшее, им написанное для театра, — это водевили, Станиславский подметил иное. Да, Чехов отказывался читать и объяснять актерам свои пьесы. Да, не выносил поклоны публике. Но, по словам Константина Сергеевича, Чехов «любил прийти на сцену смотреть, как ставят декорации. В антрактах ходил по уборным и говорил с актерами о пустяках. У него всегда была огромная любовь к театральным мелочам — как спускают декорации, как освещают, и когда при нем об этих вещах говорили, он стоит, бывало, и улыбается».
В этом наблюдении есть что-то общее с воспоминаниями художника В. А. Симова. С его рассказом о том, как в середине 1880-х годов Чехов приходил в мастерскую, где Коровин, Левитан, Симов и Николай Чехов писали декорации для спектаклей «Частной русской оперы» С. И. Мамонтова: «Весь пол устлан только что сшитыми и загрунтованными занавесями декораций, написанных днем. Играют свежие краски причудливыми заливами . Еще нет ни охлаждающих порицаний, ни увлекающих восторгов. Это один из лучших моментов жизни художника-декоратора — момент самовлюбленности, сменяющийся подчас неудовлетворением, исканием чего-то ярко наметившегося, но еще не достигнутого. Радость и страдание рядом…»
Именно такие моменты и любил Чехов, будь то работа приятелей-художников, актеров или собственное сочинительство. Там, в душной мастерской, он, сидя со всеми на печке, «разглядывал декорации, охотно принимал участие в обмене мнений, высказывая меткие и очень основательные замечания не живописца-профессионала, а просто художника по натуре».
То же и с театром. Чехова занимало, как возникал спектакль, что предшествовало суду зрителей и критиков, сам театральный процесс. Станиславский, наблюдавший за ним в театре, считал, что Чехов «по природе своей был театральный человек. Он любил тревожное настроение репетиций и спектакля, любил работу мастеров на сцене, любил прислушиваться к мелочам сценической жизни и техники театра, но особенное пристрастие он питал к правдивому звуку на сцене». Россолимо, приятель Чехова по университету, запомнил его признание, что он, заканчивая абзац или главу, «особенно старательно подбирал последние слова по их звучанию, ища как бы музыкального завершения предложения». Проверял внутренним слухом, как камертоном.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!