Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Так на пятьдесят шестом году жизни Достоевский впервые обзавелся собственным жильем на лето, хотя статус этой собственности был, строго говоря, условен. Зимней квартиры в Петербурге или где бы то ни было в другом месте у него не будет никогда.
Но главное, свое гнездышко появилось у детей — семилетней Лили, пятилетнего Феди и годовалого Леши. Они росли, окруженные нежной любовью родителей, находивших у своих дорогих чад бесчисленные достоинства; и отец, и мать отчаянно тосковали, уезжая даже на короткое время. «Мне так хотелось бы видеть Федю, — писал Ф. М. жене из Эмса. — Не пренебрегай Лилей и, если можно, начни ее хоть помаленьку учить читать. У Лили, по-моему, твой характер: будет и добрая, и умная, и честная, и в то же время широкая; а у Феди мой, мое простодушие. Я ведь этим только, может быть, и могу похвалиться, хотя знаю, что ты про себя, может быть, не раз над моим простодушием смеялась. Так ли, Аня?»
В каждом письме из Эмса Достоевский настойчиво просил рассказывать о детях, запоминать их смешные словечки, забавные выражения; радовался, как хорошо его Аня умеет подметить и описать повседневную жизнь малышей. «Говори им обо мне», — просил Ф. М. жену, беспокоясь, что за месяц разлуки маленький Леша, за которого как-то особенно болела душа, забудет отца, а старшие дети отвыкнут; мечтал повезти их всех за границу, покатать на осликах, посмотреть на собачек, которые возят тележки. «Когда гуляю, всё останавливаюсь у детей и любуюсь ими или заговариваю. Останавливаюсь и у маленьких годовых ребят — всё воображаю в каждом Лешу». Анну Григорьевну неизменно поражала способность мужа успокоить ребенка, восхищало его умение войти в интересы детей, приобрести доверие даже чужого, случайно встретившегося малыша и так его заинтересовать, что он мигом становился послушен и весел.
Немолодой отец маленьких детей, Достоевский будто наверстывал упущенное, преодолевая боль раннего сиротства, горечь неудачных любовных опытов, развал первого брака, глухую стену долгого холодного одиночества. В свои пятьдесят пять он заново переживал бурную влюбленность, относясь к девятилетнему супружеству совсем не как к «дешевому необходимому счастью», а как к подарку судьбы, как к воздуху, которым только и можно дышать. Он писал жене («Анька, царица моя и госпожа души моей») жаркие, вызывающе нескромные письма, где страсть не пряталась за декорацией благопристойных фраз, где в каждой строке неистовствовали мужской пыл и ненасытная жажда близости с «царицей и госпожой». Он ощущал полную душевную и телесную слитность с женой и упивался чувством, которое испытывал, пожалуй, впервые в жизни. Он ощущал, что не может долго — две, три, четыре недели — обходиться без нее, ибо по ней тосковала душа и ныло сердце.
Анна Григорьевна, как правило, отвечала сдержанно и, не позволяя себе никаких словесных восторгов, уверяла, что она обыкновенная женщина, золотая середина, с мелкими капризами и требованиями, имеющая лишь одно достоинство — беззаветную любовь к мужу и детям. Ф. М. горячо возражал:
«Ангельчик мой, красавица моя, свет мой и надежда моя. Ты лучше и выше всех женщин; ни одна-то не стоит тебя. Мы сошлись по душе. Дай Бог еще нам подольше прожить вместе. А что я буду чем дальше, тем больше тебя любить — это факт!» Если же она письменно намекала на «особые чувства», его накрывало сладостной волной. «Анька, ангел ты мой, всё мое, альфа и омега! А, так и ты видишь меня во сне и, “просыпаясь, тоскуешь, что меня нет”. Это ужасно как хорошо, и люблю я это. Тоскуй, ангел мой, тоскуй во всех отношениях обо мне — значит, любишь. Это мне слаще меду. Приеду, зацелую тебя. А ты мне снишься не только во сне, но и днем. Но обожаю и не за одно это. Ты в высшей степени мне друг — вот это хорошо. Не изменяй мне в этом, напротив, умножь дружбу собственной откровенностью (которой у тебя иногда нет), тогда у нас пойдет еще в 10 раз лучше. Счастье будет, Анька, слышишь».
Как не похож был этот Достоевский на образ «потухшего вулкана», нарисованный экзальтированной поклонницей Алчевской!
В письмах Ф. М. из Эмса все темы переплетались без стыков и швов — отчеты о лечении и впечатления о курортном народе, любовные признания и расспросы о детях, бытовые заботы и хлопоты по «Дневнику», являя полотно семейной и творческой жизни, которое ткали супруги Достоевские в дружном и слаженном единстве.
Органично переплетались в «Дневнике» и разнообразные темы его выпусков за 1876 и 1877 годы, являя полотно русской общественной жизни, какой она виделась писателю. «Время было горячее, тревожное, — вспоминал Вс. С. Соловьев, — Восточный вопрос снова стоял на очереди, сербская война, Черняев, добровольцы... чувствовалась неизбежность, необходимость великой борьбы... Достоевский говорил смело, оригинально, по-своему; выставлял неожиданные вопросы и неожиданно освещал их, вдохновенно пророчествовал. Заветные мысли и чувства истинно русского и искреннего человека были многим не по душе, а этот человек вдобавок имел уже большое влияние — и снова поднялись насмешки».
Критики «Дневника» сожалели, что писатель обращается к чуждой ему сфере политики. Достоевского — в связи с его выступлениями на военные темы — язвительно и глумливо называли «турецким публицистом», «дилетантом славянобесия», изображали чудаком, едва ли не политическим шутом и, конечно, «фантастом» и «мистиком». «Биржевые ведомости» (1876, 4 июля) писали: «Г-н Достоевский — отвлеченный мечтатель, крайне плохой, наивный политик, который чем более старается ободрить и утешить, тем более зловещею ирониею звучат его слова в применении к реальным данным». Либеральные газеты вообще не хотели обсуждать «прорицания и откровения» автора по Восточному вопросу. Для публицистики Достоевского у русских западников всегда наготове были клише: «славянофильское кликушество», «трескучие фразы», «исступленные завывания».
Меж тем Восточный вопрос, который задолго до Достоевского поднимался как проблема положения Турции в Европе, обдумывался писателем в период Русско-турецкой войны 1877—1878 годов, когда резко обозначились подводные течения европейской политики. Да и вопрос о Константинополе впервые был поставлен отнюдь не Достоевским — достаточно вспомнить время правления Екатерины II, турецкие войны, первый раздел Польши и тот факт, что наиболее последовательным защитником турецких интересов всегда был французский посланник в Константинополе. Россия же испытывала дипломатические сложности даже в период своих наибольших достижений (таких как Кючук-Кайнарджийский мир 1774 года и право свободного плавания по Черному морю и через проливы Босфор и Дарданеллы).
Здесь необходима краткая справка. 13 июля 1770 года, в разгар турецкой войны, Вольтер писал Екатерине II: «Если Ваше Величество не может взять Константинополя в нынешнем году, что мне весьма досадно, то заберите хотя бы всю Грецию, и пусть у Вас окажется прямое сообщение от Коринфа до Москвы. Это будет весьма красиво выглядеть на географических картах и немного утешит меня в том, что я не могу припасть к Вашим стопам на черноморском канале»18. Именно в это время созревал первый проект раздела Османской империи. План создания Греческой империи с центром в Константинополе (императором которой должен был стать второй внук Екатерины II, получивший греческое имя Константин, до тех пор не встречавшееся в романовских святцах), однако, не осуществился в ходе Турецкой кампании 1792 года.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!