Последний год Достоевского - Игорь Волгин
Шрифт:
Интервал:
И наконец, лагерь русской революции.
К 1881 году здесь обнаруживаются признаки глубокого разброда. Это вызвано не только исчезновением с исторической сцены признанных лидеров движения, но и тем обстоятельством, что после реформы 1861 года – освобождения крестьян – крестьянская антифеодальная революция делалась всё более проблематичной. Крестьянство не шелохнулось во время великого «хождения в народ» 1874 года: бесчисленные жертвы, принесённые молодыми интеллигентами ради абстрактного «мужика», реального мужика оставили вполне равнодушным. Народолюбие, обратившееся, так сказать, в официальную принадлежность русской демократии, подвергалось тяжкому испытанию. Крестьянство, всё глубже враставшее в новый общественный уклад, не спешило обнаруживать своих антибуржуазных потенций. В семидесятые годы народники столкнулись с неким социальным вакуумом, когда «мужик» уже не оправдывал возлагаемых на него революционных надежд, а иной силы, способной «раскачать» самодержавие, ещё не существовало.
Русские радикалы делают последний отчаянный шаг: они вступают в бой с правительством один на один.
Результаты этого единоборства были налицо: ошеломлённая власть впервые заколебалась. Народовольческий террор внёс глубокое смятение в её дрогнувшие ряды. «Диктатура сердца» призвана была восстановить пошатнувшееся равновесие. У правительства ещё оставались громадные материальные резервы: армия, полиция, аппарат государственной власти. В то же время «Народная воля» почти исчерпала свои ресурсы. Загадочная «стихия» никак не отзывалась на её бескорыстные усилия и жертвы.
Теоретически возможно представить, что Исполнительный комитет в конце концов сумел бы свалить правительство. Труднее вообразить, кто и каким именно образом воспользовался бы плодами этой победы.
То, что произойдёт через месяц после кончины Достоевского – достижение революционным подпольем его главной цели, явит историческое бессилие террора. Но ещё при жизни автора «Карамазовых» обнаружатся вызванные этой борьбой мучительные нравственные коллизии. Террор был всё тем же «механическим» разрешением общественных вопросов, раскольниковской «арифметикой», хотя и облагороженной самозакланием тех, кто поднимал «топор». Ибо вопрос о «слезинке ребенка» и о всеобщем счастье был поставлен задолго до того, как бомба, разорвавшаяся на Екатерининском канале и предназначенная императору, случайно покалечит и убьёт оказавшегося рядом подростка. Алёша Карамазов у Илюшиного камня призывал русских мальчиков любить друг друга – и уходил во вторую часть романа, дабы покуситься на цареубийство. Интересно, явились бы при сём дети?
Русская революция замешкалась у порога: она ещё не решила всех «предвечных» вопросов[1462].
Таков был многосоставный спектр 1881 года: от белого царя до «красного» террора; от философских прений о существовании Божьем до взрывов народовольческих бомб, подтверждавших и отрицавших присутствие нравственного закона одновременно. Это была «мёртвая точка» века: он мог сдвинуться в ту или иную сторону.
Достоевский умер – и вдруг почудилось, что дело пошло́.
Так почудилось потому, что сам он был чудом: единственный человек в России, чья смерть, казалось, примирила всех. Все партии склонили свои знамёна: факт доселе невиданный и никогда в русской истории более не повторявшийся.
Всё это продолжалось только одну историческую минуту и – обернулось призраком, фантомом, обманом зрения. Но всё-таки это было, а раз так – подобный парадокс требует объяснений.
В 1881 году будущее представлялось туманным, загадочным, но – открытым: никто не знал, куда пойдёт страна и каким образом осуществится этот переход. Россия жила накануне. Все ощущали близость рубежа, но никто не ведал, что произойдёт. Это смешанное чувство надежды и неуверенности проистекало из общей жизненной неопределённости, когда известные возможности казались исчерпанными, а новые пути – достаточно сложными и гадательными. Кризис общественного сознания порождал духовную нестабильность; кризис власти – нестабильность политическую. Вместе с тем тот общественный пессимизм, который определит тональность следующего царствования, ещё не возобладал.
Будучи молчаливым свидетелем схватки правительства с революционным подпольем, большинство российской интеллигенции не имеет ни сил, ни желания встать на точку зрения одной из сторон. Оно, это большинство, психологически подготовлено к принятию идеологических моделей, сулящих близкий и желательно безболезненный выход из существующего положения.
Меньшинство рвалось в решительный бой; большинство жаждало «покоя и воли». Покоя хотя бы относительного, но твёрдо гарантированного. Воли – хотя бы умеренной, личной, без давящего ярма наглого и бесконтрольного деспотизма.
Это большинство должно было склоняться к какой-то идеальной схеме, примиряющей противоречия хотя бы в сфере духа, – как к исходному пункту «всего остального». Это большинство желало верить, что существует некое целостное решение, способное удовлетворить всех и обозначить новую эру общественной жизни.
Может быть, секрет Достоевского и заключался в том, что он не рекомендовал никаких конкретных решений. Он начинал «с другого конца»: говорил о правде, о добре, об искренности, о справедливости. Он говорил о своём понимании христианской морали. Он полагал, что здоровье государства зависит от нравственного здоровья его граждан; что никакие «механические» усовершенствования не поведут к желаемой цели, если останется несовершенным сам человек. Его называли учителем: это было учительство особого рода. Он не брал на себя смелость по пунктам ответить на сакраментальный вопрос: «Что делать?» Скорее он намекал на то, как делать, именно намекал, потому что в отличие, например, от Толстого у него нельзя отыскать указаний на обязательность тех или иных действий или поведенческих норм. Он доверял каждому отдельному человеку, его нравственному чутью, его свободной воле и не желал насиловать эту волю нравственной «обязаловкой», навязыванием решений, приемлемых абсолютно для всех. Он призывал поступать по совести, будучи глубоко убеждён, что это сугубо индивидуальное «качество» в конечном счёте совпадает с мирочувствованием нации и питается от него. Он указывал интеллигенции на «серые зипуны», а от последних ожидал приятия двухвековой «верхушечной» культуры, оплодотворённой этим спасительным союзом. Раздельное существование народа и образованного общества, чреватое взаимной гибелью, он хотел восполнить их схождением – прежде всего в сфере духовной.
То, что он говорил, не было «программой». Это походило скорее на чувство, но – чрезвычайно сильное, колеблющее сокровенные струны души. И если политика не предвещала исхода, то, может быть, такой исход мнился в новом жизнеустроении, когда человек сбрасывает маску и обращает к другому человеку свой открытый и доброжелательный лик.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!