Три возраста Окини-сан - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Тогда редко кто из офицеров получал подарки от матросов за гуманность. Чайковский растрогался, с его глаз сорвались слезы, он взял «Николу-Наездника», расцеловал матроса:
— Спасибо, Тимофеев, и вам, братцы, спасибо… Теперь разъедутся матросы по всяким там рязанским, курским и тамбовским деревням, при свете лучин станут рассказывать землякам, как ярко горели звезды в тропиках, о дивной стране Японии, где из шелка можно портянки наматывать, как плыли Суэцем и мимо Везувия, а какое вино пили… эх! По высоким сходням спускались на днище дока, и каждый матрос не забывал ласково тронуть усталое днище усталого корабля:
— Прощай, «Наездник": уж побегали мы с тобой по свету.
Матросы тащили на себе громадные парусиновые чемоданы, полные японских и китайских даров для заждавшихся Тонек и Марусек, а на чемоданах заранее сделаны броские девизы: МОРЯКЪ ТИХАВА ОКIЯНУ. Когда идет человек с таким чемоданом, балтийцы, сидящие за решетками крепостных казематов, с тоскою думают: «Повезло же людям… а когда нам повезет?»
— Отплавались, — надрывно вздохнул Атрыганьев.
Вестовые с Якорной площади уже подогнали пролетки, чтобы развезти офицеров с их багажом на пристань или по квартирам. Все перецеловались, старший офицер сказал мичманам:
— Господа, если что нужно, вы меня можете найти по вечерам в кегельбане Бернара на Пятой линии Васильевского острова…
Атрыганьев печально глянул на Вовочку Коковцева:
— Ах, Каир! Как жаль, что я не показал тебе Каира… Что ему дался этот Каир? Коковцев оставался в Кронштадте, сняв комнатенку в обширной квартире клепальщика с пароходного завода; пытаясь наладить уют, мичман украсил свое убогое жилье восточными безделушками. Хозяйка Глафира свет Ивановна весь день пекла и жарила, закармливая его всякими сдобами и творожниками, а ему было страшно одиноко. Вечерами Коковцев усаживался возле окна и подолгу смотрел, как вспыхивают клотики кораблей на рейде, а вдали загораются дачные огни Ораниенбаума и Стрельны, до боли похожие на огни Иносы, давно угасшие… Жить-то, конечно, надо. Но как жить?
* * *
Эйлер уже подал в отставку, а Коковцева еще долго мучило сознание, что «Наездник» затих в доке, пустой и мертвый, голодные крысы шуршат в его трюмах… Мичман лежал на перине, покуривая папиросу, в соседней комнате стучали ходики, жизнь представала перед ним бессодержательной, как глупый роман, в котором он ее полюбил, а она его не полюбила. Давно бы уже следовало навестить мать, но Коковцев все откладывал свидание с нею, угнетаемый чувством ложного стыда: он мичман, а она… кастелянша! Нехотя прифрантился, отложил в бумажник деньги, прихватил банки с «Мокко» и ванилью, рейсовым пароходиком приплыл в Петербург, высадившись напротив Летнего сада.
В громадном вестибюле Смольного института его задержал привратник, вызвал дежурную надзирательницу, учинившую мичману расспрос — кто он, откуда, нет ли у него иных причин для посещения института, помимо свидания с матерью?
— Поверьте, мадам, и быть их не может.
Идти пришлось долго. Коковцев, бряцая кортиком, едва поспевал за сухопарой и злющей, как ведьма, надзирательницей.
— Здесь вы спуститесь ниже, — указала она мичману.
Коковцев очутился в подвальных помещениях Смольного, следуя длинным коридором, отыскал склад постельного белья и здесь увидел состарившуюся маму.
— Вова… ты? — и она расплакалась.
Мать провела его в свою казенную комнату, где было чистенько и убогонько, словно в келье. Второпях рассказывала сыну, что начальство ею довольно, у нее в хозяйстве полный порядок, но очень много хлопот с вороватыми прачками. В двери иногда заглядывали женщины в чепцах и белых фартуках.
— Как хорошо, что они тебя видели, — призналась мать. — Никто ведь не верит, что у меня сын — офицер флота. Думают, что я привираю. Ах, если б тебя могла видеть еще инспектриса! А то она даже не отвечает на мои поклоны…
Коковцеву было неуютно. За низким окном виднелись ноги прохожих. Чистота была какая-то больничная, вымученная, флоту не свойственная. Он сказал, что извозчик стоит за углом:
— Я не отпускал его, мама, поедем в «Квисисану»… За столиком кафе ему стало лучше. Он просил подать пирожные и фрукты, для себя заказал бордо.
— Вова, — забеспокоилась мать, — как ты можешь? Еще день на дворе, а ты уже пьешь вино?
— О чем ты, мамочка? Если бы тебе показать, как мы плыли из Кадиса на бочках с вином, ты бы ахнула… Жаль, что папа не дожил. Пусть бы он на меня посмотрел.
— У нас никого с тобой нет, — вдруг сказала мать. Это верно. С родственниками отношения не ла дились.
— Бог с ними со всеми! — сказал Коковцев. — Не имея никакой протекции, я должен надеяться на себя.Так даже лучше…
Маменька с бедняцкой аккуратностью откусывала от «эклера», косилась по сторонам — не смеются ли над нею, все ли она делает как надо, жалкая провинциалка? Коковцев отсчитал для нее деньги, сказал, что лейтенантом будет получать сто двадцать три рубля.
— На кота широко, а на собаку узко… Знаешь, у нас на флоте, принято жить, совсем не задумываясь о сбере жениях.
Мать спросила, когда же он станет лейтенантом?
— Ценз для этого мною уже выплаван. Маменька не совсем-то понимала, что такое «ценз», но ему лень было объяснять ей.
— О цензе расскажу потом. Наверное, мама, снова уйду в море. Вот вернулись, стали на якоря, и сразу будто опустилась заслонка перед носом — хлоп! Ощущение такое, словно угодил в мышеловку… Так и живу. А ты сыта, мама?
— Да, сынок. — Мать с жалостью оставляла недоеден ные пирожные и недопитый кофе. — Ты куда сейчас, Вовочка?
— Наверное, в Кронштадт… Кстати, мамуля, извозчика я не отпустил, уже расплатился, он и довезет тебя до Смольного.
— Так жить — никаких денег не хватит, — сказала мать.
— Иначе нельзя. Я ведь офицер флота. Принадлежу флотской касте, которая имеет свои законы…
Коковцев навестил Эйлера, поселившегося в старинной просторной квартире родителей на фешенебельной Английской набережной. Бывший мичман разгуливал в удобном японском кимоно, его мать Эмма Францевна, еще моложавая корпулентная дама, вполне одобряла решение сына ехать учиться в Париж.
— Конечно, — говорила она, — германская профессура намного лучше, но если Леон желает непременно в Париж, я не возражаю: Париж — это все-таки солиднее Нагасаки, где вы шлялись бог знает по каким местам, так что до сих пор не можете опомниться.
Коковцеву стало смешно. Эйлер захохотал тоже.
— Вообще я считаю (и так считают все порядочные люди), что флотская служба способна только портить нравственность. Правда, — сказала Эмма Францевна, — «Ecole Polytechnique» — это не Морской корпус куда берут без разбора всяких оболтусов, с юности загрустивших о выпивке и женщинах. Леон штудирует сей час учебник в две тысячи страниц — сплошные интегралы. Но в мире формул наша фамилия говорит сама за себя!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!