Жестяные игрушки - Энсон Кэмерон
Шрифт:
Интервал:
— Это ведь все… ну, черт подери, памятники, так? Эти штуковины были частью… чьей-то жизни, что ли? — Он не может найти слов, чтобы объяснить вам, что значили эти машины для людей, которые давно уже умерли. Он, можно сказать, стихийный хранитель чужого образа жизни, привычек, привязанностей. Вещей, которые были нужны людям когда-то.
Судя по тому, как повернулась его жизнь, мой старик сподобился-таки понять, что время в его вчерашние дни было куда вкуснее, чем будет в его завтрашних. Что такого вкуса ему уже больше не испытать. Эту житейскую мудрость он делит с черным народом, живущим по соседству с ним вверх и вниз по реке. И он доказывает ее своим комбайном «Саншайн», и своей бензопилой, и своей широкоскулой армейской лодкой, и вообще всей своей мертвой машинерией, всеми котлами и змеевиками, что дистиллировали чистоту его юности, и его успеха, и всех его минувших дней. А черный народ доказывает ее своими танцами, и жалкими клочками своего языка, и своими мифами, и своим беспробудным пьянством, и общей деградацией.
Заезжие туристы время от времени заглядывают сюда поглазеть на это поле ржавых предметов. Так, как ездят они в Голберн поглазеть на самого большого в мире бетонного барана, или в Хенкобан — на самую большую в мире бетонную форель, или в Джиппсленд — на самых больших в мире джиппслендских дождевых червей. Сюда они заезжают поглазеть на самое большое в мире собрание ржавого прошлого. И они ахают, и говорят «Уау!», и говорят «Иисусе!», глядя на это из окна машины, проезжая поле в одну сторону, а потом ахают, и говорят «Уау!», и говорят «Черт возьми!», возвращаясь обратно, и называют все это гигантской кучей дерьма. Чем прошлое, возможно, и является.
Сам дом наполовину прикачен сюда на катках из бревен, а наполовину привезен сюда на буксире за грузовиком. Он представляет собой две половины двух разных щитовых домов. Развернутых спина к спине и придвинутых друг к другу. Этакий сиамский монстр со всеми необходимыми причиндалами, воспроизведенными по обе стороны от гостиной, с которой он сросся. Полусгнившая ванная в восточном крыле и полусгнившая ванная в западном. Маленькая, закопченная, пропахшая жиром кухня в восточном крыле и маленькая, закопченная, пропахшая жиром кухня в западном. По сырой спальне с массивной продавленной кроватью в каждом крыле. Кровля над обоими крыльями изъедена ржавчиной, а потолки провисли и покрыты бесформенными пятнами потеков, отчего похожи на карты незнакомых стран.
Старик теперь живет только в западном крыле, поскольку пару лет назад соорудил на тамошней кухне камин, взял бензопилу и выпилил отверстие в стене между кухней и ванной, в котором поставил телевизор, чтобы смотреть его целыми днями.
Чаще всего его теперь выманивает с Выселков периодическая потребность посидеть в обществе, не рассказывая свою историю. В такие дни он убеждает себя, что история его жизни — это как раз то, чего не хватает остальному миру, пусть даже сам мир этого не знает. В такие дни потребность не рассказать ее разгорается в нем все сильнее, и тогда он забирается в свой «Лэнд-Крузер» и едет из леса в местные кабаки, где тихо напивается у бара, пока молодые мужчины и женщины с ферм или из маленьких городишек пьют рядом с ним и удивленно косятся на него, а иногда, набравшись хорошенько, даже спрашивают, кто он такой. Он поедет или вверх по течению, в Барминские кабаки, или вниз по течению, в Тукумуолские кабаки. И он будет сидеть в холодном, ферментирующем воздухе под чучелом огромной мёррейской трески с разинутым ртом, пойманной еще до Мировой… в смысле, до Второй Мировой, и с тех пор усохшей и окаменевшей внутри, под чешуей. На стене под чучелом рыбы висят пожелтевшие черно-белые фотографии давно умерших людей, которые поймали ее когда-то, — людей в фетровых шляпах, белых бумажных рубахах с закатанными на худые бицепсы рукавами и мешковатых штанах на подтяжках. Они стоят, выгнувшись назад и изо всех сил напрягая мышцы рук, чтобы удержать выловленного ими левиафана на весу для снимка на память. Улыбаясь глупыми улыбками от счастья. От торжества.
Он будет сидеть в каждом из этих кабаков с рыбами на стенах, выпивая кружку за кружкой, ни с кем не разговаривая, но отчетливо понимая, что все вокруг жаждут услышать историю его жизни. Одинокий и загадочный. Знающий, что каждый может увидеть это в его поведении, в его изборожденном морщинами лице, в его заскорузлых руках, а более всего во взгляде его глубоко посаженных серых глаз — взгляде, который проходится по тебе, словно луч какой-то неземной системы наблюдения, просвечивая тебя с твоими мелкими страстишками насквозь. Зная, что под чучелом огромной трески все видят не кого-нибудь там, а человека, чья жизнь превратилась в эпос, человека, звонившего в колокола невероятного, чей звон до сих пор отдается в ушах.
Поэтому пышная девица с бюстом, почти вываливающимся из сорочки каждый раз, когда она наклоняется над бильярдным столом, и ее партнер, парень с закатанными рукавами на татуированных руках, выбирающий позицию Прямо напротив нее при каждом ее ударе, и компания байкеров, громко ржущих за своим пивом, и местная крикетная команда в пестрых костюмах, и фермеры со своими фермерскими женами, и водители-дальнобойщики за игровыми автоматами — все они сгорают от интереса. Всем им не терпится услышать его рассказ.
Он пьет свое пиво, уверенный в том, что он — звезда в этом подобии театра одного актера. Он сидит здесь, воображая, что люди вокруг умирают от желания узнать про него все. Сидит, получая какое-то извращенное наслаждение от того, что не рассказывает им этого. Заставляя их толкать друг друга локтем в бок и шептаться, прикрыв рот рукой, споря о том, кто это, и как начинается, и чем кончается его эпос. Сидит, приговаривая про себя: «Верно, верно. Смотрите и сгорайте от любопытства. Ибо мне есть что рассказать. Еще как, черт подери, есть. Я мог бы рассказать вам все про эту грязную жизнь. Но обойдетесь и так. Смотрите на меня, смотрите. Я — хранитель истины, равной которой в мире немного найдется. Я стар и немощен, я умираю. Я — Александрийская библиотека, объятая пламенем. И жар огня слишком силен, чтобы попытаться спасти хоть одну книгу».
Раз в две недели полицейские снимают у него с ноги браслет с радиомаяком для наблюдения, чтобы он мог съездить в город за покупками. Он покачивается на своем стуле, наслаждаясь сознанием того, что таит в себе ответы на все извечные вопросы человечества. Наслаждение, которое он разделяет со всеми проживающими в изгнании королями, проигравшими выборы премьерами, уволенными в отставку генералами, почетными, но отставными профессорами, отстраненными по возрасту председателями, адвокатами-неудачниками, покинутыми матерями, надорвавшими спины каменщиками, мусорщиками-пенсионерами и всеми другими, которым не посчастливилось… состариться. Так мне, во всяком случае, кажется. Со всеми невезучими, которым довелось своими глазами видеть, как просыхают чернила на самых волнительных моментах их жизнеописаний.
И если никто в этих кабаках не задерживает на нем взгляда дольше, чем это нужно, чтобы оглядеться, пока бармен наливает новую кружку, и подумать про себя, куда это так уставился старый пердун под рыбьим чучелом, — значит, даже к лучшему, что он этого не замечает.
Он сидит здесь весь день от открытия до закрытия, ощущая на себе буравящие взгляды всего мира, искренне веря в то, что история его жизни может научить их всему, ибо в истории этой все, что мир способен узнать. И весь день от открытия до закрытия не произносит ни слова. Сидит, как сидят другие старики, — по углам кабаков, под рыбами, с головой уйдя в роль избранника Божьего, молчаливые, ссутуленные, сильные сознанием всего, что нужно миру, чтобы исцелиться… и наслаждающиеся тем, что не говорят этого.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!