Скорее всего - Лев Рубинштейн
Шрифт:
Интервал:
Той самой ночью мама проснулась от мощного грохота, от звона разбиваемых окон. Она сразу все поняла. И сразу же приготовилась к гибели.
Почему мимо дома проехал грузовик, в котором находился папин сослуживец? Почему грузовик остановился? Почему этот сослуживец не забыл в суматохе постучаться в мамино окно? Она успела схватить спящего сына в одеяле, сумочку с документами и почему-то зимнее пальто, которое впоследствии было выменяно на что-то съедобное. Мама на всю жизнь запомнила глаза провожавшей ее квартирной хозяйки, еврейки.
В машине ехали жены и дети военных. Куда ехали, сами не понимали. Главное, чтобы на восток. В Вильнюсе по ним стреляли из окон. Минск горел. Бомбили каждые полчаса. Когда начинались бомбежки, выпрыгивали из кузова и ныряли в придорожные канавы. Мама закрывала собою маленького сына, моего брата. Он утверждает, что помнит эти бомбежки. Доехали тем не менее до самой Москвы.
Как доехали? Сколько времени ехали? Бог его знает. Но доехали.
Первые несколько месяцев войны, пока не была налажена фронтовая почта, мама была уверена, что отца нет в живых.
А отец? В ту же самую ночь в Риге отца вместе с другими военными погрузили на какое-то судно, и судно отплыло в сторону Ленинграда. Судно разбомбили. Совсем немногие, и в их числе не умеющий плавать отец, каким-то образом спаслись. Потом Ленинградский фронт. Потом осколочное ранение. Потом умирание от дистрофии. Не умер.
В 1943 году отец прислал с фронта фотографию, где он был снят в кителе и в только что введенных в армии офицерских погонах. Пятилетний брат страшно гордился этой фотографией и однажды в самом неподходящем для этого месте, а именно в очереди за хлебом, спросил у мамы: “А кто главнее – папа или Сталин?” “Это для кого как”, – при каких-нибудь других пространственно-временных обстоятельствах ответила бы мама, а в данной ситуации – преувеличенно громко сказала, что, разумеется, Сталин и не надо задавать идиотских вопросов.
Отец прошел всю войну и летом 1945 года оказался в Берлине, где участвовал в восстановлении подземных коммуникаций – такова была его гражданская профессия.
А первые несколько месяцев войны отец был уверен, что жены и сына нет в живых.
Все они оказались живы. Все они прошли через все и встретились уже в конце 1945 года. И все это для того, чтобы через полтора года появился на свет тот, кто пишет эти строки. И вопрос о том, кто главнее, папа или Сталин, для меня не стоит за очевидностью ответа.
Так что, конечно же, это мой праздник. И это, конечно же, моя война. А в другом случае разве могла бы эта не пережитая мною война сниться мне всю жизнь с таким мучительным постоянством?
Какие идеологии? Какая борьба идей, если речь идет о чем-то более существенном и глубинном – о языковой несовместимости? Это только кажется, что мы все говорим на одном языке – это иллюзия, которой тешат нас Ожегов с Розенталем. Она, эта самая несовместимость, всегда становилась наиболее наглядной на сломах эпох. Вот и в наше время она становится все более и более заметной.
Не знаю, кто как, но я ощущаю это даже на уровне интонаций и синтаксиса. Недавно я проходил мимо какой-то церкви, на дверях которой красовался небольшой плакат. Мне стало любопытно. На плакате славянской вязью (что вполне естественно) было написано: “При входе в храм отключите свои телефоны”. Вроде бы все понятно. Но что-то в этой словесной конструкции меня царапнуло – долго не мог понять, что именно. Потом понял: порядок слов. В этом контексте, разумеется, следовало бы написать “отключите телефоны свои”. А вполне нормативные в ином контексте “свои телефоны” выглядели здесь как вычурная, режущая ухо инверсия.
Впрочем, синтаксис, не говоря уж об интонации, – дело тонкое и чрезвычайно индивидуальное. Самым ярким и наглядным образом языковая несовместимость являет себя на уровне ключевых слов. Ключевые слова и понятия ударяются друг о друга с диким клацаньем и высеканием искр. Этот звон и скрежет можно назвать как угодно, но только не диалогом.
Есть люди, у которых при произнесении таких слов, как “держава”, “империя”, “геополитические интересы” или “великие духовные традиции”, начинают фосфоресцировать глаза и учащается пульс.
А от таких слов, как “мировой опыт”, “современный мир” или, не дай бог, “права личности”, их челюсти сводит судорогой, а руки сами собой сжимаются в кулаки. Есть люди, для которых некоторые имена прилагательные, означающие нечто вполне нейтральное, например всего лишь национальную принадлежность того или иного субъекта или объекта, не могут употребляться внеоценочно. Вот “русский богатырь”, например, существовать имеет право, а “русский фашист” – нет, ибо это уже, извините, “русофобия”. (Вот, кстати, еще одно ключевое слово, означающее в контексте данной риторики недостаточно восторженное отношение к тем или иным аспектам отечественной истории или современной жизни.) А для того, чтобы с ходу определить, какое из слов в таком, допустим, словосочетании, как “грузинские воры в законе”, является ключевым, повышенной проницательности не требуется.
Еще есть такая штука, как “патриотизм”, означающая, как правило, приблизительно то, что навозную кучу посреди родного огорода предписано любить на разрыв аорты, в то время как клумба с георгинами во дворе соседа ничего, кроме гадливого омерзения, вызывать не должна. Тест на подобный патриотизм выдерживают далеко не все, и тогда они переходят в разряд “русофобов” или, пуще того, во “врагов нации” и наймитов зловредного Сороса – грозы полей и огородов.
Язык власти – тема отдельная. В советские годы власть говорила на агитпроповском воляпюке, а язык протеста и инакомыслия опирался на грамматику и лексику правозащитного движения. Сейчас все чуть ли не наоборот. Власть теперь “ботает по юридическо-экономической фене”, да так бегло, что и разобрать ничего не возможно. Впрочем, феня для того и существует. Включая на полную катушку кафкианскую крючкотворческую машину, движущуюся пусть и медленно, но в четко заданном направлении, власть пытается усыпить нас, парализовать волю к сопротивлению, и ей это, надо сказать, иногда удается. Кафка в очередной раз становится былью.
Но в последнее время власть, ощутив, что она тут “у себя дома”, постепенно перестает стесняться и начинает изъясняться в куда более комфортных для нее категориях “геополитических интересов” и “врагов нации”. А еще им не дает покоя всяческое “величие”. Да только стоит ли так много говорить о “великой стране”, если ты и правда так уж уверен в ее величии? В дни киевского майдана, выступая на одном из митингов, Ющенко сказал что-то вроде того, что “Украина станет модной страной”. Это было неожиданно, и это мне понравилось. Это вам не какое-нибудь там архаическое “величие”, уместное лишь в стенах Оружейной палаты или в опере “Жизнь за царя”.
И вот что еще. Когда журналист в телевизоре говорит мне что-то вроде того, что “наша политика в Закавказье должна” или “мы не можем допустить, чтобы”, мне хочется сказать ему: “Слушай, дорогой. Кто это “мы”? Это ты вкупе с президентом, его администрацией, с его армией и тайной полицией? Так и говори. А я тебе не “мы”. У меня, знаешь ли, свои “мы”, и ты, во всяком случае, в их число не входишь”.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!