Десятый десяток. Проза 2016–2020 - Леонид Генрихович Зорин
Шрифт:
Интервал:
Был ли – по гамбургскому счету – потерян коммуносоветский век для нашей литературы? Не знаю. Фадеев, о котором вы спрашиваете, предсмертным письмом, казалось бы, дал исчерпывающий и веский ответ. В последний свой год он все чаще и чаще срывался в многодневные гульбища и во хмелю томился и каялся: «Грешен я, грешен, люблю властишку». Меж тем все упорней ходили слухи о том, что из дальних мест возвращаются пропавшие спутники его молодости, когда он только еще входил в свою литераторскую силу и набирал поначалу общественный, а вскоре чиновный, карьерный вес. Стало известно, что много пришельцев, расконвоированных, воскрешенных, вернувшихся из небытия, его объявили нерукопожатным.
Стало понятно, что не сложилась не только писательская судьба, не состоялась, не удалась так называемая личная жизнь. Женщин вокруг толпилось много, менял он их часто, но понимал, что ни одна из них не важна, не дорога, не стала нужной. Официальная жена, премьерша правительственного театра, вполне соответствовала его рангу, но весь отпущенный ей природой запас любви она израсходовала, истратила на другого писателя, в отличие от него гонимого, и вот любимец и фаворит, в поисках выхода из тупика, придумал себе такую отдушину – начал забрасывать письмами-исповедями подружку юношеской поры, лица которой почти не помнил. Он все уверял, что скоро вернется в родные места, что там они свидятся, но год за годом откладывал встречу, – дела обступили, вздохнуть не дают. Скорее всего, и сам сознавал: разумней остаться в пределах мифа, разыгрывать вместе с женой-актрисой их опостылевший спектакль. Пуля лишь стала свинцовой точкой этой нелепо загубленной жизни.
Леонов, трудившийся в одиночестве и – так мне кажется – отказавшийся заботиться о своем читателе, похоже, и сам, в конце концов, уставший от собственных тайных смыслов, однажды, в недобрую минуту, отрывисто бросил: «Сидишь за столом, обмакиваешь перо в чернила, высиживаешь проходимое слово, покамест высидишь, капля высохла и нет желания продолжать».
Кто знает, быть может, он неспроста стал мастером неразгаданных шифров. Он шифровал своих героев, зашифровал и себя самого. Неотвратимо терял читателя.
И сам читатель под прессом власти преобразился – стал одномерней. Леоновский поиск своей автономности с его недосказанностью и смутностью входил во все большее противоречие с подчеркнуто усеченной речью, тем более усеченной мыслью.
В сталинской табели о рангах ему отвели генеральское место, ему дозволяли легкую фронду – и тяготение к Достоевскому, и дружбу с Соломоном Михоэлсом, и затянувшееся молчание. Ждали. Но минули десятилетия, давно завершилась жизнь вождя, один за другим сошли со сцены его уцелевшие ровесники, мало-помалу, устали ждать.
Однажды утром он не проснулся. Осталась незавершенная рукопись. Впоследствии был обнародован пухлый и все же незавершенный том – еще одно пастбище диссертантов. Не думаю, что его заметили.
Какая безжалостная эпоха, какое несчастное поколение! На столь кровавом и изнурительном, крестном пути родной словесности нет времени страшней и безумней. Как все ваши сверстники, вы уверены: они заслужили то, что имели. Обслуживали безграмотных деспотов и принимали все их подачки, всякие бляхи и побрякушки.
Недавно несколько литераторов заспорили: что же, в конечном счете, заставило Александра Фадеева приговорить себя к высшей мере? У каждого была своя версия, но все сходились на том, что письмо, оставленное им перед тем, как привести приговор в исполнение, – настолько мельче его решения! И половинчато, и водянисто, не адресовано ни современникам, ни тем, кто сменит нас на земле. Всего лишь на уровне тех сановников, к которым оно обращено. Я помню, в каком недоумении был хмурый, весьма почтенный писатель, обычно подчеркнуто немногословный:
– И это написано в те минуты, когда человек его калибра возносится над самим собой, на миг становится равным Богу? Стоило ли кончать свою жизнь, которую, прозрев, ты увидел и неудавшейся и загубленной, не попытавшись ее приподнять, облагородить последним криком?
Одни соглашались, другие брюзжали, но все ощущали – я это видел – какую-то горькую разочарованность, не то досаду, не то обиду. Казалось, что этот человек, давно уж себе не принадлежавший, привычно не оправдал ожиданий.
Я знаю, как он виноват, как грешен, я знаю, что те, кто его обличает, имеют печальные аргументы, и все же безотчетная жалость к этой жестоко развенчанной жизни, к его изуродованной судьбе мешает мне бросить еще один камень в его обесчещенную могилу.
Должно быть, вам трудно понять мой вздох. Равно как понять великий народ, который почти три четверти века молитвенно славил кровавого идола. Любому новому поколению, глотнувшему хоть скромную горсть дарованного свободомыслия, трудно простить моих современников. А нам уже нелегко распрямиться. И сколько я ни внушаю себе, что в эти жалкие несколько дней, оставшиеся мне на земле, нужно позволить уму задышать, мое осмотрительное перо уже неспособно стать независимым. Вы помните эту старую притчу: что делает птица перед полетом? Вглядывается в вольное небо? Ищет себе местечко в стае? Попросту расправляет крылья? Нет, прежде всего становится гордой.
Но нам еще не дана первородная, беспримесная спокойная гордость. Разве что отроческая гордыня. Слишком мы долго, даже любовно пестовали свою обидчивость, словно она-то и есть свидетельство наших неоцененных достоинств. Вот и гордимся со странным вызовом – суетно, шумно, неутолимо.
Мир хоть велик, а нашему брату, связавшему жизнь с пером и бумагой, не так-то просто найти в этом мире место для письменного стола. В толпе ты не слышен, в безлюдье не нужен.
Это исходное несоответствие необходимого уединения стойкой потребности быть услышанным определяет тот драматизм, который заложен в нашей профессии. Письменный стол – наше лобное место.
Время дебюта – крутая пора. Ты не подперт своими трофеями. Ни громкой хвалой, ни громкой хулой. Ничем еще не заработал права привлечь внимание аудитории. Еще не возникла склонность к аскезе. Естественно. Хочется потолкаться. Возраст нашептывает и предлагает много разнообразных соблазнов. Тем более всегда под рукой необходимое оправдание – нужно накапливать впечатления.
Всему свой срок. С течением времени полюбите одинокую жизнь. Это естественно. Братья-писатели – по сути своей отдельные люди. Строем не ходят, петь в хоре не могут. Не всем по душе такие свойства. Рискуете кого-то задеть. Будьте терпимы и терпеливы.
Ибо придется сегодня и завтра сдавать свой ежедневный экзамен. И запретить себе многие радости. Сегодня и завтра входить в эту реку, сегодня и завтра садиться за стол. И выдержать
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!