Плен - Анна Немзер
Шрифт:
Интервал:
Я все помню. У меня болезнь памяти – она ничего не стирает, все держит. Митьку ругали, как всегда, Гелика, как всегда, нахваливали. Я сидела дура дурой и все думала – вот вечером устрою Сергею скандал, что он меня на эту экзекуцию отправил. А если б не отправил? Могло ли быть так, что мы не встретились? Я лично думаю, что мы все равно бы встретились. Не так – так эдак, как эти встречаются, платоновские, – мы бы встретились. И незачем было высиживать экзекуцию. А потом шли из школы вместе, такой же ноябрь был холоднющий. В Архиповском ты меня взял за руку и развернул к себе, я никогда б не подумала, что ты с твоими мягкими повадками, с твоей старомодностью, с пиджаками этими твоими бархатными – как тогда не могла опомниться, так и потом. Никогда. Меня сломать, Миша, – это… Сергей не смог, даром что.
Девять лет. Два года встреч по углам. Семь лет потом еще.
О чем мы тогда думали, скажи? О том, что переписываться будет легко? О том, что хоть так? Такие идиоты.
Не может быть никакого «хоть так». Тут либо с глаз долой, либо – прорвется это, выльется, не сдержится. Уж я-то знаю.
Что мне за судьба такая – живу с одним вдовцом, о другом с ума схожу. А они помнят все своих покойниц, и нету мне сил с покойницами соревноваться. Знаю, неправа, знаю, несправедлива, знаю, любишь. Прости. И правда, с ума схожу.
Да, еще хотела сказать – за Гелика ты не волнуйся, Гелик скоро вернется. Сергей опять пил три дня, а на четвертый встал и пошел на работу, я думала, не дойдет, нет – дошел. Вернулся через сутки трезвый. Все, Варвара, говорит. Берия велел сворачивать это дело, а то… и всех, в общем-то, кого можно, домой отправлять. А Гелика – можно, он под самый конец попался, этих долго держать точно не будут. Сворачивайте, говорит, это дело, не резиновое оно – лопнет.
Миша, зачем все это? Ты такой образованный, такой интеллигентный, такой тонкий – объясни мне, как это так мы детей своих хороним, а сами такие крепкие, сил навалом и страсти навалом? И только тебя я хочу, только тебя, а Митька в могиле черт знает где, и никакой памяти о нем Аля не оставила.
Все, у меня нет больше сил, нет. Я думала, я двужильная, все вытяну, а ты такой тонкий, такой нежный.
Прощайте, Михаил Дмитриевич, целую вас.
А письмо это я сожгу, я не ненормальная.
[И сожгла.]
Манифест ордена шельмоверцев.
Старый дуб, тупой барон-баран, рыцарь горних доль, будь мне хоралом, будь мне подопечкой, будь мне свидетелем, будь нам всем свидетелем. Ныне и присно и пресно и тесно, кучно и тучно – свидетельствуй за нас. и звучно еще.
Сим объявляю манифест. Как ныне – манифест.
– Не быть крысой.
– Не жрать всухомятку втихомолку под сурдинку.
– Не ссать во что бы то ни стало.
– Не еть красавицу при мне.
– Не быть крысой – 2.
Ибо сказано: простится все и простится всем. Но крысе – бой. и если шельмовер – крыса, да сдрочится он в одиночестве и забытьи.
Таков был манифест шельмоверов от 2 ноября 45-го года. Позднее мы меняли редакции, но суть оставалась той же: нас было пятеро, мы были дартаньянцы, мы были хулиганцы, растиньяки и забияки. Мы знать боле ничего не желали.
«Нас было пятеро. Мы жить хотели.
И нас повесили. Мы почернели», как сказал поэт.
Но, почернев, мы воскресли, восстали, воззвали, воздвиглись, воспарили и вознеслись.
Беспарашютность – наше качество.
Алеша. Барселона, 2007 год
Сперва панорама: огромный собор. Великанское сооружение, какая-то издевка над всеми нормами архитектуры – нечеловечески, мучительно громадный. Затем кадр постепенно приближается – потихоньку, потихоньку наезжает на одно из стрельчатых окон в одной из самых высоких башен. Ракурс меняется, вот он там – стоит, такой маленький, в оконном проеме. Стекла нет. Он смотрит вниз, со страшной высоты, со страшной высоты. Внизу – люди, люди, люди, он никого не узнает, с такого расстояния никого не различить. И тогда, отчаявшись увидеть, он перешагивает пустую оконную раму и летит вниз. Родители будили его, орущего и мокрого от пота как мышь, вытаскивали из разоренной кровати. Потом мама вытирала ему спину, а папа грел молоко и разводил в нем ложку меда. Тогда он точно знал, каково умиротворение на вкус – теперь все, спину растереть некому, сон снился на войне почти каждую ночь и продолжает сниться до сих пор; и вот он поехал в Барселону и увидел его – свой собор.
А вообще с носом больше всего проблем: все забыл вроде, все из себя выжег – и только нос, только нос… Ахиллова пятка мой нос. Вот пахнуло гнильцой – такой весенней и сладенькой, или огурцом, или теплой кровью – и все. В Барселоне и гнильцой попахивало, и огурцом, и каштанами. В Барселоне была его выставка. Он согласился потому, что там Математик жил, двоюродный брат, лучший друг. И сто лет уже умолял его приехать.
Алеша. Детство
Хорошая фотография – солнце, декоративное авто под старину, зелень-зелень и два мальчика-подростка – уморительные: один за лето вырос, рванул сантиметров на десять – и стоит, длинный такой, чернявый, смуглый, – обнимает за плечи второго, второй – тощайший и пока коротенький, курчавый очкарик. Оба сияют. Белым – прописью по диагонали – «На память о Паланге. 1979».
Когда я родился, папа был еще счастлив. Он уже лет десять к тому моменту был счастлив, а потом все довольно быстро свернулось. Но он этого так и не понял, несчастный мой папа.
И вот опять – то ли фотографию нашел, то ли – как сейчас вижу картинку – лазоревое небо, белый пароход, мальчики-девочки, всякие взрослые, все в белом, по радио – кумпарсита, кто-то на палубе танцует, и мороженое кругом – в жестяных креманочках. Тут я беру этот пароход двумя пальцами – днище у него все в тине – и аккуратно переворачиваю вверх дном, всеми этими мальчиками-девочками-креманочками в воду, в глубину. И вытираю полотенцем мокрые руки.
Сидим мы на нашей дачке, погода мерзейшая, дождь льет – льет все лето, холодно, ватные одеяла промерзли, тяжеленные, я болею – тогда еще не научился не болеть, мама, ненавидящая дачу всей душой, греет на плитке молоко. В ковшике томится инжирина, все советуют – прекрасно от кашля. «Может, все-таки поедем в город?» – мама говорит спокойно, но внутри – я знаю – ураган. «А что уж так нам надо ехать? – рассеянно спрашивает папа, у него мысли не о том, он какие-то фотографии перебирает старые. – Лето, дача, воздухом дышим… прекрасно… А Алешка завтра уже не будет кашлять – не будешь?» – «Буду!» – бурчу вредным голосом, я эту дачу в гробу видал. «Не будет, не будет! – как будто не слыша подхватывает папа. – А погода наладится, я тебе говорю. И мы на речку пойдем, отец мой всегда здесь карасей ловил…»
Мама молчит и растирает в ковшике инжирину.
Потом я пойму, что «отец мой» – то был папин подлый прием, и мама уже ничего не могла сделать. Здесь обрывались все родительские споры. «Здесь», конечно, никто никаких карасей не ловил. Где та дача с карасями, с виноградными гроздьями, с тугими гладиолусами, лазоревым закатом, с тошнотворным подтаявшим пломбиром в креманочках… Преферансные вечера на веранде… Отобрали дачу у деда, и ладно бы одну дачу. Он старенький уже был совсем. Только-только сына дождался – с фронта или откуда там еще, плевать, кто будет разбираться?! Он его так ждал всю войну и потом еще почти год. И вот он вроде бы успокоился, и начал спать по ночам нормально, и собрался на пенсию – потому что возраст, и руки не те, и оперировать уже не мог, – отвальную в институте назначил – и вот. Пенсия. Хороша пенсия.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!