Попугай Флобера - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
«Делиться с публикой подробностями личной жизни — буржуазный соблазн, которому я всегда сопротивлялся» (1879). Тем не менее. Вы, конечно, знаете мое имя: Джеффри Брэйтуэйт. Не пропускайте «л», а то, чего доброго, превратите меня в парижского лавочника. Шучу. Послушайте. Знаете эти объявления в журналах типа «Нью стейтсмен»? Обо мне можно было бы написать так:
Врач за шестьдесят, вдовец, дети выросли, активный, веселый, хоть и склонный к меланхолии, добродушный, некурящий, флоберовед-любитель, увлекается чтением, едой, путешествиями по знакомым местам, старыми фильмами; общается с друзьями, но ищет…
Тут начинается проблема. Но ищет… Ищу ли я? Что именно? Нежную деву или вдовицу лет сорока для дружеского брака? Нет. Зрелую даму для совместных прогулок на природе и редких совместных обедов? Нет. Бисексуальную пару для секса втроем? Вот уж точно нет. Я всегда читаю эти призывные абзацы в конце журнала, хотя мне никогда не хочется на них отозваться; и я только что понял почему. Потому что я им не верю. Они не врут — напротив, стремятся к максимальной искренности, — но не говорят правды. Колонка заставляет авторов объявлений искажать собственные черты. Никто не стал бы думать о себе как об активном некурящем холостяке, склонном к меланхолии, если бы этого не предполагал и даже не требовал формат. Два вывода: во-первых, невозможно описать себя напрямую, просто стоя перед зеркалом; во-вторых, Флобер был прав, как всегда. Стиль — функция темы. Как бы ни старались авторы объявлений, их побеждает форма, она вытесняет их — даже когда им необходим прямолинейно-личный тон — в невольную безличность.
Вы, по крайней мере, видите цвет моих глаз. Не такой сложный, как у Эммы Бовари, верно? Но помогает ли это вам? Цвет бывает обманчив. Я не кокетничаю, я пытаюсь помочь. Вы знаете, какого цвета были глаза у Флобера? Нет, не знаете, по той простой причине, что я скрыл это от вас несколькими страницами ранее. Не хотел толкать вас к дешевым умозаключениям. Видите, как я за вами присматриваю. Вам это не нравится? Да, я знаю. Ну что ж. Согласно Дюкану, Гюстав — галльский вождь был шестифутовым великаном с трубным гласом и «огромными глазами, серыми как море».
Я на днях читал Мориака — Mémoires intérieurs, написанные в самом конце жизни. Это время, когда последние капли тщеславия собираются в пузырь, когда внутреннее «я» заводит свой жалкий речитатив «не забудьте меня, не забудьте меня»; это время автобиографий и последнего бахвальства, время, когда записывают то, чего никто больше не помнит, с ложным чувством необычайной ценности этих воспоминаний.
Но как раз этого-то и не делает Мориак. Он пишет «Mémoires», но это не мемуары. Читатель избавлен от детских игр и уроков, от той первой служанки на душном чердаке, от мудрого дяди с железными зубами и нескончаемыми историями — и всего подобного. Вместо этого Мориак рассказывает нам, какие книги читал, какие художники ему нравились, какие пьесы видел. Он находит себя, вглядываясь в труды других. Собственную веру он определяет через страстный гнев на безбожника Андре Жида. Читать эти «мемуары» — все равно что встретить в поезде человека, который скажет тебе: «Не смотри на меня, это обманчиво. Если хочешь узнать, кто я, дождись туннеля и смотри на мое отражение в окне». Ты ждешь, и вглядываешься, и ловишь ускользающие черты на фоне мелькающих прокопченных стен, проводов, кирпичной кладки. Прозрачное отражение колеблется, подскакивает, всегда убегает на несколько футов вперед. К нему привыкаешь, начинаешь двигаться ему в такт, и хотя ты знаешь, что это отражение временно, оно начинает казаться постоянным. Но вот впереди раздается гудок — рев, вспышка света, и лицо исчезло навсегда.
У меня, как видите, глаза карие — можете сделать из этого любые выводы. Шесть футов один дюйм, седые волосы, отменное здоровье. Но какая разница? Важно не это, а то, что я знаю, и во что верю, и что могу рассказать вам. Мой характер не имеет никакого значения. Нет, неправда. Я честен — лучше скажу вам сразу. Я стремлюсь не лгать, хотя ошибки наверняка неизбежны. Но если я совершаю ошибки, то, по крайней мере, в этом я не одинок. «Таймс» за 10 мая 1880 года утверждает в некрологе, что Флобер написал книгу под названием «Бувар и Пелюше» и что «в юности он приобрел профессию отца — стал хирургом». Моя «Британская энциклопедия», одиннадцатое издание (лучшее, как говорят), высказывает предположение, что Шарль Бовари списан с отца писателя. Автор этой статьи, некий «Э. Г.», как выясняется — Эдмунд Госс. Я фыркнул, когда прочитал это. После знакомства с Эдом Уинтертоном я питаю несколько меньший пиетет к мистеру Госсу.
Я человек честный, надежный. За годы работы я не убил ни одного пациента, и это более серьезный повод для хвастовства, чем вы можете вообразить. Люди доверяли мне, во всяком случае, они ко мне возвращались. И я умел разговаривать с умирающими. Я никогда не пил — в смысле, не напивался в стельку; никогда не выписывал рецептов несуществующим больным, никогда не флиртовал с пациентами. Знаю, это звучит так, будто мне полагается нимб. Но нет, я не святой.
Нет, я не убивал свою жену. Я так и знал, что вы это подумали. Сначала вы поняли, что она умерла; а чуть погодя я сказал, что не убил ни одного пациента. Ага, а кого тогда ты убил? Логичный вопрос, ничего не скажешь. Как легко подтолкнуть к далеко идущим выводам. Был такой человек по фамилии Леду, который пустил злонамеренный слух, будто Флобер совершил самоубийство; он сбил с толку многих. Я расскажу вам о нем позже. Но все это лишний раз возвращает нас к вопросу: какое знание полезно, какое — правдиво? Или я вывалю на вас столько информации о себе, что вы вынуждены будете признать: я так же не мог убить свою жену, как Флобер не мог совершить самоубийство, — или же просто скажу: все, довольно. J’y suis, j’у reste.
Я мог бы, вероятно, сыграть в игру Мориака. Сказать вам, что я вырос на Уэллсе, Хаксли и Шоу; что предпочитаю Джордж Элиот и даже Теккерея Диккенсу; как мне нравятся Оруэлл, Гарди и Хаусман и как не нравится выводок Оден-Спендер-Ишервуд (воспевающие социализм как побочный эффект реформы законов о гомосексуализме); а Вирджинию Вулф я откладываю на после смерти. Более молодые писатели? Сегодняшние? Что ж, каждый из них достаточно хорошо делает что-то одно, но они, кажется, не понимают, что литература требует делать хорошо несколько вещей сразу. На эту тему я могу рассуждать бесконечно; мне было бы весьма приятно говорить то, что думаю я, и путем таких высказываний дать волю чувствам господина Джеффри Брэйтуэйта — но какое значение имеет упомянутый господин?
Давайте попробуем сыграть в другую игру. Некий итальянец написал однажды, что каждый критик втайне мечтает убить писателя. Правда ли это? Отчасти. Мы все ненавидим золотые яйца. Опять эти чертовы золотые яйца, бормочет критик, когда хороший писатель издает очередной хороший роман, в этом году мы по горло сыты омлетами.
Или, в качестве альтернативы, многие критики хотели бы быть диктаторами в литературе, регулировать прошлое и с невозмутимой властностью указывать искусству будущее направление. В этом месяце все должны писать о том-то, в следующем никому не позволяется писать о том-то. Такого-то и такого-то не переиздавать до нашего особого распоряжения. Все экземпляры этого соблазнительно-плохого романа следует немедленно уничтожить. (Думаете, я шучу? В марте 1983 года газета «Либерасьон» призывала французского министра по правам женщин внести в список запрещенных книг «за публичное разжигание сексистской ненависти» следующие произведения: «Гаргантюа и Пантагрюэля», «Джуда Незаметного», стихи Бодлера, всего Кафку, «Снега Килиманджаро» — и «Госпожу Бовари».) И все же давайте сыграем. Я первый.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!