У стен Малапаги - Рохлин Борис
Шрифт:
Интервал:
Боже! Какая была встреча…
Тит взял город шестого августа семидесятого. Он помнит дату. Шестое августа — день рождения его внучки и дочери Тита.
Всё-таки из-за этой девицы уж лучше б он его не брал…
Но… Иерусалим был взят, а он вернулся в Рим. Вернулся точно таким, как покидал его. Но что значит слово, одно только слово: Император…
Он уезжал Веспасианом Флавием, командующим двумя легионами. Вернулся он тоже Веспасианом Флавием. Не Зевсом, не Богом… Тут его мысль прервалась.
Богом… Богом..? Сейчас это уже что-то означало… Но что…?
Видимо, он захрипел или дёрнулся. Услышал вопль сиделки.
Тут же появились врачи, кто-то из близких. Он не мог разобрать. Видел лишь смутно, расплывчато мужские и женские фигуры. Множество мужчин и женщин. Или ему только показалось.
Он равнодушно смотрел на суету и волнение, причиной которых был сам. Искренние или притворные, какое это теперь имело значение?
Да, Тит. Иерусалим формально взял он. Хотя при чём тут город? Дело совсем в другом. В любви. Она же была и до, и после. Так что штурм не имеет никакого отношения к главному. Одним штурмом больше. Одним меньше. Какая разница?
Он понимал, что мысль повторяется, возвращается по кругу. Но не в его силах было ей противостоять.
Роль императрицы вполне подходит Беренике. Но… она не римлянка. Хуже — она еврейка. И этим всё сказано. Тит не просто сын Веспасиана. А Императора Веспасиана Флавия. Следовательно, будущий — он невольно усмехнулся — Император. Тут или — или. Или Береника — или Рим. Из-за этой девицы он может потерять престол… Тит способен на это. Неожиданно промелькнувшая мысль его опечалила.
Он кое-что сделал в жизни.
Что оставалось от Империи, когда он взял на себя власть? Название.
Сам Рим с момента основания Города не знал таких разрушений. Обезображенная столица отражалась в высоком голубом небе, особом небе Рима, лишь развалинами да недавними пожарами.
Он — Веспасиан Флавий — вновь отстроил Рим. Вновь отстроил Империю.
Со временем привыкаешь ко всему. Он привык быть Императором и хотел, чтобы сыновья продолжали его дело.
Память опять, уже с трудом, повернулась к ним. Думают, что жизнь состоит из счастья, как Тит, или публичного дома, как Домициан. Но что бы они ни думали, они будут царствовать. В этом нет никаких сомнений. Он не просто верит. Он знает. У него недавно был сон, удостоверивший это.
Царствовать… Но как? Не надо продолжать его дело. Надо делать своё. Или, вернее, его, но по-своему. И они будут делать по-своему. И это неплохо. Плохо другое. Они могут делать его для себя. А надо для Империи, граждан. Просто людей… Их много, а ты один. Ты нуждаешься в них не меньше, чем они в тебе. Он понял это не сразу, но всё-таки понял. И ставил себе это в заслугу.
Жизнь состоит из долга.
Отдал… и можешь уходить…
В его сознании, совсем на окраине, возникло что-то… бессловесное, как счастливое мычание глухонемого, как тишина заброшенного кладбища или безгласность полей, где когда-то произошла резня, а теперь, безмятежно-равнодушное, пасётся стадо. Чья-то домашняя скотина. Да беззвучно всё мимо и мимо течёт река, лениво раскидывая свои берега, как женщина, знающая себе цену, свои бёдра.
Он почувствовал позыв. Надо бы опорожниться. Кишечник вывернуло наизнанку. Император обмочился. И вместе с мочой и калом, исторгнутыми организмом, что-то оборвалось в нём и осталась пустота.
«Кажется, я становлюсь Богом». — Он вдруг понял, что это означает смерть.
Попытался усмехнуться. Но лишь короткий хрип вырвался из неожиданно раскрывшегося, до той поры плотно сжатого рта, да в уголках губ застыло немного слюны и крови.
Несостоявшийся земледелец стал Богом.
Веспасиана Флавия похоронили с почестями, соответствовавшими той должности, которую он занимал при жизни.
Он устал от войны, от Тилли и его бандитов. От сделок с людьми и с самим собой. А ссоры с собственным дворянством и вечные дрязги в семье превратили жизнь в сон, в котором преступления, глупость, измены, корыстолюбие, убожество и странное глумление смешались в жуткий, липкий клубок. Эта паутина всё более затягивала его.
И вдруг, как-то на рассвете, мартовским зябким, сырым утром он понял: он должен уйти. Тридцать пять лет, отданные долгу, вполне достаточно. Да и что делать в мире, где грабёж и убийство — благороднейшая из профессий?
Он слышал, они опять что-то взяли. Они неисправимы. Они всегда будут что-нибудь брать. Потом терять, гибнуть. Заставлять и дозволять гибнуть другим.
Но время — повитуха глупости, крёстная идиотизма. И они снова что-нибудь да возьмут.
Извечная ликующая муть.
Что предстояло ему, он не знал. Смутно предполагал. Но как это будет? Ладно. Потом, всё потом. Главное сейчас другое.
Сказать. Объявить. Отречься.
Они все, все меня замотали.
Неизвестно почему. Непонятно как. Даже неясно, что это означает. Как выразить? Придётся. Оформить надо. Взаимопонимание? Пожалуй. С самим собой? А с кем же ещё. Так и скажем: возникло взаимопонимание с самим собой. Он стал другим. Грустно.
Клавесин, покрытый… Чем? Не помнит. Что-то вязаное, ручная работа. Запах свежего дерева, как запах пекущегося хлеба. Длинная, чуть не во всю стену, лавка. Пережила многие поколения. Родственников? Предков? Знатных, неглупых, знающих себе цену. Никому не нужных? Что-то в этом роде. Детство. Воспоминание размыто. Может, и не было.
Но окно было. Маленькое окно, высоко. Ребёнком он всё хотел до него дотянуться. Окно не то в сад, не то в вечность. А что для него тогда была вечность? Близлежащие предметы, таинственные, манящие и большие. Огромные. Гораздо больше, чем он — Его Высочество. Во всяком случае, в предстоящем будущем.
За замком была дорога. Пустое укатанное пространство, уводящее куда-то. Куда? Вопрос, на который он и сегодня не знает ответа. По ней иногда шли дети и взрослые. Наверное, в церковь. Сойдя с дороги, влево, наискосок по тропинке добираешься до ручья. В папоротниках, почти таких же высоких, как кусты сирени в саду, белые грибы, а на вырубках красные, до тёмно-бордовых.
Пустая ваза. Без веток, без цветов. Хрусталь. Три яблока в деревянной миске в виде раковины. Бокал на длинной хрупкой ножке. Пустой. Ни вина, ни воды. Всё вымыто, чисто, блестит. Геометрия порядка. Просыпающаяся жалость к вещам, не к людям. Вероятно, предчувствие.
Ишь ты, поют. И играют.
А что снится ей? Какие сны? Как ему? Что-то похожее?
В чём смысл всех сражений? Кажется, в мире.
Подагрический палец маэстро возвестил начало мадригала.
Подхихикивали. Да. Кто, где, когда? Очень давно, а до сих пор слышу. Какое-то неуважение, что-то скользкое, гадкое. Кого касалось? Кого-то из близких. Женщин, разумеется. Кого же ещё. Боже, неужели такое возможно?!
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!