Нация прозака - Элизабет Вуртцель
Шрифт:
Интервал:
«Будь я кем-то другим, – я не закрываю рот, – я бы не хотела иметь дело с самой собой. Я не хочу иметь дело с самой собой. Это безнадежно. Я просто хочу взять и выйти из этой жизни. Правда хочу». Я уверена, что все будет хорошо, если я научусь контролировать себя. Я думаю о том, что сама свожу себя с ума, но я клянусь, Богом клянусь, я не владею собой. Это страшно. Будто демоны захватили мой разум. И никто мне не верит. Все думают, что если бы я правда хотела, я вела бы себя лучше. Но я уже не могу быть прежней Лиззи. Не могу быть собой. В смысле, вот, прямо сейчас я – это я, и я ужасна.
Пэрис молча обнимает меня. «Лиззи, ты всем нравишься такой, какая ты есть», – говорит она, как обычно и говорят в таких ситуациях.
Я сижу, закрыв руками лицо, будто держу в ладонях свою голову, будто не даю ей упасть и футбольным мячом покатиться по женскому кампусу от чьего-то случайного пинка.
3
Умереть от любви
Когда я думаю обо всем, что он сделал из любви ко мне – о том, что люди делают друг с другом из-за какой-то любви. Этого хватит, чтобы погрузить в страдания весь мир. Кому нужна ненависть, если можно быть несчастным без нее.
К тому времени, когда я перешла в восьмой класс, родители были готовы убить друг друга. Впервые со времен развода им пришлось регулярно общаться друг с другом, чтобы решить, что со мной делать. И все это были безнадежные переговоры, приносившие одно разочарование, а мое состояние ухудшалось едва ли не от каждой мелочи. Я была похожа на жаркое, которое уже переперчили, но повара норовили все равно добавить каждый своих приправ, окончательно превращая блюдо в отвратительную, вязкую мешанину.
Когда речь заходила о совместных действиях, родители были командой кошмаров. Представьте себе двух человек, которые почти не разговаривали последние десять лет, проходили мимо в вестибюле, передавая меня друг другу, а теперь были вынуждены постоянно общаться, что чаще всего оборачивалось ссорами и ором по телефону по ночам. Я лежала под одеялом у себя в комнате и не спала, даже не пыталась заснуть, и слушала мамин голос. Иногда, если мне удавалось задремать, их голоса из соседней комнаты вторгались в мой сон вражеской армией. Маму я слышала хорошо, отчетливо, а вот слова отца были отданы на откуп моему богатому воображению. Они спорили о том, подходит ли мне доктор Айзек, о том, кто будет за что платить, и, конечно же, о том, кто из них виноват в том, что со мной происходило. Они раскапывали старые ссоры, и стало ясно, что если им когда-то и удалось зарыть топор войны, то совершенно точно неглубоко. Мелочность обоих была катастрофической: когда мне пришлось поставить брекеты, папа жаловался, что мама выбрала самого дорогого, странного и нечистого на руку ортодонта; мама возражала и говорила, что в любом случае девяносто процентов расходов покроет его страховка, так что какая ему разница. Отец обвинял маму в том, что на мою частную школу и красивую одежду она тратит больше, чем любой из них мог бы позволить, а мама кричала, что, будь его воля, я бы училась в какой-нибудь ужасной государственной школе в Квинсе, где тогда жил отец, и что мне бы пришлось мириться с учениками, которые с трудом разговаривают и никогда не бывали на концерте Баха или в Метрополитен-опера. И в конце концов она говорила, что это мое счастье – что именно она взяла на себя опеку надо мной. Он говорил, что она живет в своем выдуманном мире; она говорила, что он живет в своем выдуманном мире.
Хотя я не слышала его голоса, я уверена, что отец обвинял маму в том, что она плохая мать, отчего мама принималась кричать еще громче; это было равносильно обвинению в том, что она напрасно прожила жизнь и что она не смогла справиться с тем единственным, что ей было под силу. Ответ всегда был одинаковым: «Дональд, – кричала она, – мне пришлось воспитывать нашу дочь в одиночку, без твоей помощи. Да я вообще святая, да, я. Ты никогда не забирал ее на каникулы. Никогда не проводил с ней выходные. Я делала все сама и думаю, что неплохо справилась, а ты вообще ни при чем».
Потом она швыряла трубку, наступала тишина, а затем раздавался плач. Слышать его было страшно, казалось, что мама была частью хора древнегреческой трагедии и что сейчас разыгрывают похороны – и я думала, что едва ли стою таких хлопот.
Их война запоздала лет на десять. В свое время они разошлись и развелись вполне мирно: денег и собственности в их браке было так мало, что кроме какого-то фарфора и плохих записей Хосе Фелисиано[119] спорить было не о чем, и они даже не додумались нанять адвоката; одна из двоюродных сестер моей мамы была юристом и помогла с документами. Мама получила опеку, папа едва ли пользовался правом видеться со мной, а фиксированная сумма алиментов и расходов на мое содержание составила меньше семидесяти пяти долларов в неделю. Их отношения так долго были простыми и абсолютно понятными, что даже не верилось, что моя депрессия заставит их столкнуться лицом к лицу со всей этой взаимной яростью, что они годами подавляли.
Помню, что когда ссоры стали ежевечерними, я подумала о том, что есть в этом что-то неправильное, ведь, насколько я помнила, проблемы были у меня. Родители вроде как спорили о том, какое лечение нужно мне подобрать, но пока они орали друг на друга, я пряталась в своей комнате, все больше и больше впадая в отчаяние. Время от времени отец, чтобы разозлить маму, отказывался оплачивать мои счета за психиатра по своей страховке, не понимая, что от этого маме не станет хуже, а мне – станет. Все разваливалось. Я перестала быть ребенком, чьи родители развелись, и превратилась в ребенка, чьим родителям стоило бы развестись.
Вот она, эта штука под названием «депрессия», ее невозможно конкретно или точно определить (больше чем хлебница? меньше чем шкаф? животное, растение или минерал?), но она прочно утвердилась в моем сознании – мираж, видение, галлюцинация – и понемногу просачивается в жизнь всех, кто меня окружает,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!