Архитектор и монах - Денис Драгунский
Шрифт:
Интервал:
Дофин рассмеялся, и я тоже.
Ну и хорошо. Я не хотел встречаться с Максом Литвиновым. У каждого из нас началась совсем другая жизнь. Скромный монах — пусть из столичной Лавры — и кипучий дипломат, товарищ министра. Я не мог себе представить нашей встречи. Она и не состоялась. И слава Богу.
В восемнадцатом году Литвинов и оба Набоковых уговорили Милюкова согласиться на мир с Германией на ее условиях. То есть уговорили принять германский ультиматум, если называть вещи своими именами. Подпись под мирным договором поставил Макс Литвинов. В Петрограде грустно смеялись: «Брест-Литвиновский мирный договор». Россия потеряла Польшу, изрядный кусок Украины, Лифляндию и Эстляндию.
Говорят, Милюков натурально плакал, когда ему сказали, что все — договор подписан, империи больше нет. Честно говоря, все чуть не плакали. Тем более что Финляндия отделилась месяцем раньше, а Кавказ и Туркестанский край — буквально в те же дни.
Странное создание русский человек! Как сказал хороший русский писатель, сидит у себя в Белеве или Жиздре, ни разу в Тулу или Калугу не съездил. Все его жизненное пространство — палисадник с желтыми цветочками и дорога на службу, в лавку, в церковь, к теще на именины. Девяносто восемь процентов русских людей, дорогой господин репортер, рождались, жили и умирали в одном и том же уезде. Вы понимаете? Но вот скажи такому русскому человеку, что Белосток и Вильно отойдут к независимой Польше, он просто-таки расплачется. Хотя не знает, где эти города, кто в них живет, зачем они России… И, главное, зачем они ему лично. Но он будет рыдать, возмущаться, рвать рубаху — отдайте мне Вильно! Верните Ревель! Выньте да положьте Тифлис, Баку и Ташкент!
Собственно, я и сам такой. Я тоже чуть не плакал, несмотря на весь свой марксизм и права наций на самоопределение. Подавай мне империю.
Но по порядку.
Про Ангела-Хранителя.
В двадцать втором году было покушение на Милюкова.
В Таврическом дворце, когда Милюков из своей ложи пошел к кафедре, к нему подбежал какой-то человек и выхватил револьвер, намереваясь выстрелить. Немедленно наперерез ему бросился Набоков и заслонил Милюкова собою. Раздался выстрел, пуля попала Набокову в левую руку, раздробив локоть.
Несколько лет он носил руку на перевязи, потом французские хирурги сделали новую операцию, перевязь исчезла, но говорили — да и видно было: я встречал его несколько раз — видно было, что левая рука у него усохла и сделалась слабой. А у меня от рождения была слабая правая рука. Мне потом, в тридцатые годы, казалось, что здесь есть нечто важное, нечто мистическое. Как бы зеркальное отражение двух фигур. Еще в тринадцатом году, когда Троцкий и Ленин были живы, я мечтал, что когда-нибудь, после них, стану премьер-министром новой демократической России. Сталин — после Троцкого и Ленина. Как Набоков после Керенского и Милюкова.
Да.
Боевика скрутили, выволокли из зала. Набоков крикнул: «Граждане, сохраняйте спокойствие! Павел Николаевич, вы не ранены? Не надо нарушать порядок дня», — и, побледнев, прислонился к балюстраде. Прибежали врачи и фельдшеры из дежурных, хотели его положить на носилки, но он не дался. Ушел своими ногами, поддержанный двумя врачами. Зал аплодировал. Милюков выступил со своей речью, в начале которой поблагодарил Владимира Дмитриевича. «Он спас мне жизнь», — простодушно и растроганно сказал Милюков. Зал снова зааплодировал. Все это я узнал из газетного отчета.
Арестованного боевика звали Ефим Голобородов. Боевик «Еврейского Монархического Союза». Полное безумие. Но народу понравилось. Даже нашим братьям в Лавре понравилось. Они были по новой моде отчасти демократы, а по старой памяти слегка антисемиты; но только слегка, слегка! Не говоря уже о публике попроще, которая приняла это с восторгом. Сама абсурдность названия доказывала его правдоподобие: евреи способны буквально на все, в том числе и на защиту русского самодержавия, лишь бы народной кровушки попить.
Набоков, когда назавтра вышел из госпиталя, сказал: «Демократия должна уметь себя защищать!». Афоризм своего рода. Было во всех газетах.
Еще через неделю архимандрит Варлаам, наместник Лавры, призвал меня и сказал, что посылает меня исповедовать Ефима Голобородова. Завтра утром за мной приедет автомобиль и меня отвезут в часть, где он содержится. Я поклонился в пояс, но заметил отцу Варлааму, что не являюсь иеромонахом, то есть священником, посему пребываю в смущении — как я буду свершать таинство исповеди? Архимандрит ответил, что гражданин Голобородов — еврей. «Тогда пусть его исповедует раввин», — сказал я в уме, но отец Варлаам словно услышал мои мысли: «Да, — сказал он, — этот закосневший в грехе человек, поднявший руку на Павла Николаевича — еврей по рождению и обрезанию, но отпал от иудейской веры уже много лет назад, и он не желает встречаться с раввином». Я промолчал. «Но он стремится к христианской, православной вере, — продолжал архимандрит. — Однако он не крещен в православии. Но хотел бы получить православное наставление. Посему мы посылаем тебя, чадо мое Иосиф». «Будет ли это исповедью, отче?» — усомнился я. «Это будет твоим послушанием», — терпеливо сказал архимандрит Варлаам.
Вернувшись в свою келью, я сел на табурет, потом вдруг ощутил неожиданную слабость и усталость, словно я катал камни на тачке и не спал двое суток. Я с трудом пересел на койку, прилег и тут же заснул, в ту же минуту.
Во сне я чувствовал, как у меня пересохло горло. Очень хотелось пить. Но поднять голову и протянуть руку к стакану с водой не было сил. Я едва скосил глаза влево, к тумбочке. Стакан был пуст. Я мог дернуть за шнурок сонетки и позвать кого-нибудь из братьев, но мне было стыдно. Меня снова уносило в сон, закручивало, затуманивало. Лица, дороги, горы мелькали передо мной, вдруг я увидел свой дом и отца, который сидит на крыльце, спиной привалившись к стене, вытянув широко расставленные ноги и сложив свои ручищи на животе, и дремлет, похрапывая, и я словно бы почувствовал запах дегтя, железа, нагретого камня и прелого винограда… И мне снова хотелось пить, и я просыпался, и бессильно смотрел на пустой стакан, и снова засыпал, и вдруг набежали облака и мрачно сдвинулись надо мной, и вдруг из облаков показался Ангел мой Хранитель с бледным лицом и черными прямыми волосами до плеч. Хрустальный сосуд был у него в руке, и со сладким журчанием налил он мне воды в стакан, и я во сне стал пить, и напился, и облизнул влажные губы, и уснул крепко и без сновидений.
Но через три часа проснулся от ужасной боли в животе и во всем теле. Меня бил озноб, я чувствовал жар, голова болела, и тошнило. Тут я дернул сонетку и просипел вбежавшему послушнику: «Врача, врача, умираю…».
Прибежал врач, меня перенесли в лазарет, вызвали еще врача, обмывали хлорной водой, поили чем-то — и говорили, я слышал сквозь беспамятство, что у меня тиф. Тиф, тиф! Но я Божьим соизволением чудесно выздоровел через три дня, стал улыбаться и пытался встать, а потом монахи сказали мне, что брат Николай, который ездил беседовать с Ефимом Голобородовым, погиб на обратном пути. Автомобиль, который его вез, столкнулся с грузовиком. А сам Голобородов на следующий день был найден повесившимся в своей камере.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!