Прописные истины - Сергей Темирбулатович Баймухаметов
Шрифт:
Интервал:
И неожиданно, сейчас вот, Ершов понял, отчего так нелепо, трудно и мучительно живут порой братья-художники. Как перенести на полотно, как передать в рисунке эту грусть плакучих берез, грусть спящих в тумане домов? Это — невозможно, это предел человеческих возможностей, и его достигают, и то не всегда, только гении… А все остальные: способные, одаренные, талантливые, несут это в себе, видят этот предел, эту невозможность, что не видим мы, ежечасно штурмуют этот предел, — и от невозможности этой, от безнадежности — живут так трудно, так мучительно еще и потому, что не говорят никому об этом, таят в себе это чувство, это открытие, свой предел, пытаясь достичь его, хоть раз в жизни, в одиночку. Только в одиночку. А мы, с поздним раскаянием подумал Ершов, мы смотрим на них, на рядовых, со снисходительным презрением: мол, не Левитан, а лезет ведь куда-то, ну, давай-давай, малюй… Слепые мы, и от слепоты своей — жестокие.
Когда Ершов, притихший, весь погруженный в свое нечаянное открытие, вернулся к дому, Маркелыч выкатывал из ворот машину. Сел в кабину, нажал на стартер: мотор завизжал, зачихал и смолк. Маркелыч нажимал на какие-то педальки, крутил ручки, кричал: «Но, Люська! Ты чего это, Людмила Дмитриевна?!»
Машина у Маркелыча — инвалидка. Старая еще инвалидка, горбатая, похожая на зеленого жука или клопа лесного. И зовет ее Маркелыч почему-то Люськой. Иногда — рассердившись или умилившись — Людмилой Дмитриевной. Местные редакционные остряки по поводу взаимоотношений Маркелыча с Люськой настрочили уже целый воз стихотворный, хоть отдельной книгой издавай.
— Ты куда это, Дим? — спросил Ершов, улыбаясь невольно. Маркелыч, в полуковбойской шляпе, сверкающий в азарте борьбы с Люськой цыганскими своими глазами и нержавеющей сталью зубов — был заразителен. Жить хотелось, на него глядя.
Затарахтела Люська оглушительно, стреляя клубами синего дыма: мотор мотоциклетный, от ИЖа.
— Садись! — махнул рукой Маркелыч. — Прокатимся с утра, Люська по тебе соскучилась!
— Тебе ж на работу, — забеспокоился Ершов. — У вас порядки, наверно, строгие.
— Подождут! — осклабился Маркелыч. — Скажу, что Ершова возил — еще больше зауважают.
Изморось рассеялась. Взошло солнце: звенящее холодное ноябрьское солнце. Синее небо открылось, синее, как сталь на морозе; звонкая даль открылась, осенняя, прозрачная, как чисто промытое стекло, как призма речного льда на просвет.
Маркелыч, сосредоточенный, вел машину по проселочной дороге среди леса. Город давно остался позади. За поворотом лес справа кончился, поле началось, и посреди этого поля — кирпичное квадратное здание без окон, с двускатной крышей. И все. Чистое поле и непонятное здание. «А что это такое?» — хотел спросить Ершов, но вовремя удержался, не спросил. «Что за манера всюду лезть со своими вопросами? — обругал он себя. — Пусть стоит себе этот непонятный дом без окон и дверей среди чистого поля…» Он вспомнил, как жили они с друзьями в южном городке, в районной гостинице. И как-то заметили, что утром мимо гостиницы, по дороге в парк, какой-то мальчонка проводит пушистого, толстенького, как колобок, ягненка на поводке, словно щенка. И так — каждое утро. Куда? Зачем? Они долго гадали, острили по этому поводу и уже собирались однажды спросить мальчишку, но один из них вдруг сказал: «Не надо, ребята. Пусть останется загадка: каждое утро мальчишка проводил на поводке ягненка. А?» И они все согласились, и каждый тогда почувствовал внутреннее неудобство за себя, за то, что сам не догадался до такой простой истины, за то, что из досужего, суетливого любопытства чуть было сам себя не обокрал, не лишил этой маленькой тайны.
— Истомино сейчас будет, — сказал Маркелыч и остановил машину. — Пойдем, пройдемся.
Они пошли по твердой, укатанной дороге к деревянному мосту.
— Смотри, — сказал Маркелыч, — видишь, молодой дуб стоит, а вокруг — березы. Березы все желтые, а дуб — зеленый. И до самой зимы зеленым будет стоять. Каждый год вот так…
Перила моста были чуть влажные: от измороси еще, высохнуть не успела. Мелкая речушка, приток Оки, выходя из-под моста, разбивалась на рукавчики, протоки: здесь когда-то мельница была. Потом протоки сливались, речушка уходила, терялась в зарослях ракит, и дальше начиналось поле. Черное перепаханное поле плавно, почти незаметно поднималось к серой кромке леса. И между черным квадратом поля и серой кромкой лесной жила, била в глаза и в сердце яркая, беззащитная в своей нежности зеленая полоска озимых, молодая зелень под холодным небом. А еще выше, на взгорке, виднелись в деревьях крыши домов — село Истомино. И над всем этим — черным полем, зеленью озимых, серым лесом и крышами домов тонким силуэтом парил в небе белый купол истоминской церквушки. И была та же пронзительная грусть, та же щемящая нота на пределе, что и утром, в туман…
— Ну как? — осторожно спросил Маркелыч.
— Спасибо, Дима, — сказал Ершов. — Спасибо, Маркелыч.
— Брось ты, — отмахнулся Маркелыч. — В город поедем или еще куда…
— Поехали в город, тебе же на работу…
Маркелыч остановил машину на городской площади.
— Тебя куда везти? — спросил он. — Домой?
— Не надо, — сказал Ершов. — Я на могилу пойду.
— А-а, — протянул Маркелыч. — Ну, ладно, к обеду домой приходи.
Могила писателя, того, что прожил в этом городке последние свои тринадцать лет и чье имя сделало городок известным всей стране, была на узком, нависшем над рекой выступе. Покалеченный, полузасохший, но все еще мощный дуб простирал над изголовьем свои корявые, железные ветви. Рваные раны на его стволе были залиты цементом. А с трех сторон над выступом шелестели тонкие вершины совсем еще молоденьких берез. Две скамьи, тесанные из дубовых колод, были врыты по краям выступа. И в середине — камень. Огромный серый валун, гранит, обточенный вековыми волнами. И на нем — позеленевшая вязь медных букв. Имя, отчество, фамилия. И даты. И больше — ничего. Только река, корявый
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!