Сатори в Париже. Тристесса - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Меж тем я все курю, сигарета моя гаснет, и я лезу в икону за огоньком от свечного пламени, в стакане – Слышу, как Тристесса говорит что-то, и я это понимаю как «Фу, этот глупый дурак и ему наш алтарь зажигалка» – Для меня в этом ничего необычного или странного, мне просто огоньку надо – но воспринимая замечание или поддерживая веру в него, не зная, что это было, я уйкаю и отпрядываю, и прошу прикурить у Эль-Индио, который затем показывает мне погодя, быстрой набожной молитвитой с клочком газеты, подкуривая себе косвенно и с касанием и молитвой – Восприняв ритуал, я тоже так делаю, добываю себе огонек несколько минут спустя – Произношу маленькую французскую молитву: «Excuse muе´ ma ‘Dame»[77]– подчеркивая Dame из-за Дамемы, Матери Будд.
Поэтому мне не так стыдно за свою покурку, и я вдруг знаю, что все мы отправимся на небеса прямиком оттуда, где мы суть, как золотые призраки Ангелов в Золотой Связке мы поедем, стопом тормознув Deus Ex Machina[78], к высотам Апокалиптическим, Эвкалиптическим, Аристофановым и Божественным – сдается мне, и вот интересно, о чем может подумать котик – А Крус говорю я, «У твоего кота золотые мысли (su gata tienes pensas de or)», но она не понимает по тысяче и одному миллиарду множественных причин, барахтающихся в рою ее млечных мыслей, Будда-гребенных в напряге ее неотступного нездоровья – «Что значит pensas?» орет она остальным, ей неведомо, что у кота златые мысли – Но кот ее так любит и не трогается с места, крохотной попкой ей к подбородку, мурча, радый, глаза накрест прижмурены и глюпые, кисявый котейка – как Мизинчик, которого я только что потерял в Нью-Йорке, переехало его на Атлантик-авеню мотнувшим смутным сумасдвижьем Бруклина и Куинза, автоматонами, сидящими за рулями, автоматически убивающими котов каждый день по пять или шесть на одной этой дороге. «Но этот кот умрет нормальной мексиканской смертью – от старости или болезни – и будет мудрым старым здоровенным отжигом в переулках вокруг, и ты увидишь, как он (грязный, как тряпье) шмыгает у мусорной кучи, будто крыса, если Крус когда-нибудь соберется его вышвырнуть – Но Крус не вышвырнет, и кот поэтому остается у ее острия-подбородка, словно значок ее добрых намерений».
Эль-Индио выходит прочь и добывает сэндвичи с мясом, и теперь кошка с ума сходит, вопя и мяуча себе чутка, и Эль-Индио скидывает ее с кровати – но Кошка наконец ухватывает себе мяса на укус и нахрумывает на него, аки бешеный маленький Тигр, а я думаю: «Будь она большой, как тот в Зоопарке, глянула б на меня зелеными своими глазищами перед тем, как меня сожрать». У меня волшебная сказка просто, а не субботняя ночь, вообще-то мне прекрасно из-за бухла и добросердия, и беззаботных людей – наслаждаюсь зверюшками – подмечаю щеночка чиуауы, который теперь кротко дожидается кусочка мяса или хлеба, а хвостик у нее колечком и горестью, если она когда и унаследует землю, то лишь кротостью – Уши прижаты назад и даже поскуливает маленьким чиуауиным мелкопесьим страхоплачем – Тем не менее она поочередно следила за нами и спала всю ночь, и ее собственные раздумья о Нирване и смерти, и смертных, коротающих срок до смерти, скулящей высокой частоты разновидности ужаснувшейся нежности – и того сорта, что говорит «Оставьте меня в покое, я такая хрупкая» и оставляешь ее в покое в ее тонкой скорлупке, что как скорлупки каноэ над океанскими глубинами – Вот бы пообщаться со всеми этими существами и людьми, в приступе моих сивушных балдежей, чтоб разглядеть облачное таинство волшебного млека в Глубокой Образности Ума, где мы постигаем, что всё есть ничто – в коем случае они б не морочились больше, разве что после того мига, когда снова вспомнят морочиться – Все мы трепещем в сапогах смертности, родившись умереть, РОДИВШИСЬ УМЕРЕТЬ я мог бы написать на стене и на Стенах по всей Америке – Голубка в крыльях мира, с ее Сивушными глазами Нойского Зверинца; собачка с клацучими коготками, черными и блескучими, умереть родилась, трепещет у себя в пурпурных глазах, маленьких слабеньких кровососудиках под ребрами; ну да, ребрами чиуауы, и под ребрами Тристессы тоже, красивыми ребрами, она со своими тетушками в Чиуауе тоже родилась умереть, чтобы прекрасное стало уродством, проворное мертвым, радость грустью, изумье ималось – и Эль-Индиева смерть, родившегося умереть, он человек и потому применяет иглу Субботней ночи, а у него каждая ночь субботняя, и озверевает, дожидаючись, что еще остается ему делать, – Смерть Крус, мороси религии падают на ее погребальные поля, мрачный рот высажен в атласе гроба земельного… Я стенаю вновь обрести все это волшебство, вспоминая собственную свою неминучую кончину, «Если б только у меня была волшебная самость младенчества, когда я помнил, каково оно было до того, как родился, я б не переживал из-за смерти ныне, зная, что и то и другое тот же пустой сон» – Но что скажет Петух, когда умрет, и кто-нибудь хрястнет ножом ему по хрупкому подбородку – И милая Наседка, та, что ест из Тристессиной лапы глобулу пива, клювик ее сербает, как человечьи губы, усасывая млеко пива – когда умрет она, милая курица, Тристесса, ее любящая, сбережет ее косточку удачи и обернет ее красной ниткой, и сохранит среди своих пожитков, тем не менее милая Мать Несушка нашей Ное-Ковчеговой Ночи, она золотой поставщик и так далеко уходит корнями назад, что не сумеешь найти то яйцо, что подтолкнуло ее вперед сквозь изначальную скорлупу, они готовы кроить и кромсать ей хвост кромками ножовок и делать из нее фарш, который прокручиваешь сквозь железную мясорубку, вращая рукоять, и еще будешь удивляться, чего она трепещет и от страха наказания? И смерть киски, дохлой крыски в канаве с искаженным фуличиком – вот бы мне сообщить всем их страхам смерти сообща то Ученье, что я слышал от Старинных Веков, кое возместит им всю боль мягким воздаяньем совершенной безмолвной любви, что населяет высь и низь, и нутрь, и наружь повсюду в прошлом, настоящем и будущем в Пустоте неведомой, где ничего не происходит и всё есть просто то, что есть. Но они это и сами знают, зверь и шакал и любовная женщина, а мое Ученье Старины и впрямь так старинно, что они его слыхали еще задолго до меня.
Мне становится уныло и надо идти домой. Все из нас, рождены умирать.
Яркое объясненье хрустальной ясности всех Миров, оно мне нужно, показать, с нами всеми все будет хорошо – Мера машин-роботов в это время довольно-таки неуместна, да и в любое время – Тот факт, что Крус готовила на чадном керогазе большие керамики-доверху carne[79]вобщемяса из целой телки, кусманы телятины, части телячьих потрохов и телковых мозгов и кости коровкина лба… от этого Крус никакой ад не светит, ибо никто ей не велел прекратить бойню, а если бы кто-нибудь и велел, Христос или Будда, или Святой Магомет, ей бы все равно никакого вреда не грозило – хотя ей-богу, телка не —
Мелкий котейка очередью мяучит на мясо – сам кусочек дрожащего мяса – душа ест душу в общей пустоте.
«Хватит жаловаться!» ору я коту, когда он ярится на полу и наконец вспрыгивает и вливается к нам на кровать – Наседка трется своим долгим перистым боком нежно, незаметно о носок моего ботинка, и я это едва ощущаю и гляжу как раз вовремя – признаю, что за нежное касанье это от Матери Майи – Она Волшебная квочка без корней, безграничная курица с отрезанной головой – Кот мяукает так яростно, что мне уже тревожно за курицу, но нет – кот теперь просто медитирует тихонько на шмат запаха на полу, и я дарую бедненькому дружочку вжик на урч по худосочным торчащим лопаткам кончиком пальца – Пора идти, я погладил кота, попрощался с Богом Голубкой и хочу покинуть гнусную кухонь посреди порочной золотой грезы – Все это поимевает место в одном пространном уме, мы в кухне, я ни единому слову об этом не верю, ни вещественному атомно-пустому ломтю плоти, прозреваю прямо сквозь, прямо сквозь наши телесные очерки (наседок и прочего) яркую аметистовую будущую белизну реальности – Я переживаю, но не рад – «Фу», говорю я, а петух на меня смотрит, «чё эт значит щё, фу!» и Петух выдает «Кук а Реку Ку» истинное воскресное утро (кое уже настало, 2 ч н) Вяк, и я вижу бурые углы дома грез и вспоминаю темную кухню моей мамы давным-давно на холодных улицах в другом краю той же грезы, что и нынешняя холодная кухня с ее капле-котелками и ужасами Индейского Мехико – Крус немощно пытается пожелать мне спокойной ночи, когда я уже собираюсь выйти, я несколько раз погладил ее хлопками по плечу, считая, что этого ей и надо в нужные моменты, и заверил ее, что люблю и на ее стороне «хотя своей стороны у меня нет», вру я себе – интересно, что Тристесса думает о моем ее поглаживанье – какое-то время я почти что считал ее ее матерью, в какой-то дикий миг предположил так: «Тристесса и Эль-Индио брат с сестрой, а это их Мать, и они сводят ее с ума, трепясь посреди ночи об отраве и морфии» – Потом я осознаю: «Крус тоже наркуша, вводит три грамма в месяц, совпадет по времени и антенне с их бедами грез, стоня и кляня, все втроем они пойдут по остатку жизни своей больными. Пристрастие и страдание. Как недуги безумия, двинутые внутренние энцифилиты мозга, где вышибаешь себе здоровье сознательно, чтобы удержать ощущение чахлой химической веселости, у которой нет основания ни в чем, за исключением думательного мозга – Гнозис, они меня точно обратят в тот день, когда попробуют наложить на меня морфий. И на вас».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!