Позабудем свои неудачи (Рассказы и повести) - Михаил Городинский
Шрифт:
Интервал:
Кто бы мог подумать, что такое случится с ним, человеком совсем не глупым, рациональным, пожалуй, с чувством юмора и достаточным скепсисом?
Поначалу он и не принимал происходящего слишком всерьез. Тем более, не надеялся, будто нечто может измениться в его жизни. Ведь не примут же они закон о его рождении заново! И все же не скрывал, — от себя самого, по крайней мере, — отрадного, прежде неведомого чувства, какого-то, что ли, совершенно неожиданного и весьма приятного недоумения от вообще положительного чувства, ориентированного туда, в сторону, так сказать, общественно-политическую. Все с этим связанное было похоронено на склоне пионерских лет с коротким прощальным «суки!».
Но вот старенький его телевизор «Рекорд» из пыльного ящика, где обитали кастраты, маразматики-богдыханы и прогнозы погоды, стал превращаться в существо иного рода. Пошли вести, вести впитывались в кровь, новым хмелем растекались.
Домашняя его жизнь переместилась к телевизору. Прежде он ел на кухне, теперь же со сковородой, с куском, чашкой спешил сюда, к круглому своему столу, откуда открывалась панорама зала, президиума, счетной комиссии, трибунки с собственно оратором. Очень кстати подковылял во дворе инвалид-ветеран, предложивший цветной телевизор, — имел литер на покупку. По неведению ли, со страху или из-за редкостной порядочности спросил ветеран всего двести рублей сверху да беломоринку, и вот после небольшой перестановки мебели зал, президиум, оратора выплескивал, к его любопытству, «Рекорд», уже цветной, с полу-импортной к тому же трубкой.
Как-то, жадно глядя поверх бульона на развернувшиеся дебаты по регламенту, он сперва вспомнил рассказ Зощенко «Обезьяний язык», а потом школьный римский лозунг насчет «хлеба и зрелищ». Отметил с внутренней усмешкой, что, счастливчик окончательный, поглощает вот хлеб и зрелища одновременно, о чем человечество всегда и мечтало.
Тут не совсем он был прав, не обыкновенное зрелище он поглощал. На державных подмостках происходило сходное с тем, что когда-то происходило с ним, нынче зрителем, замершим у экрана. Разве не он, лет двадцать-двадцать пять тому, сомкнув губы, орал равнодушному злому миру что-то подобное? Тогда это стало причиной длинной многоступенчатой агонии, мыслей о самоубийстве— несколько лет он таскал их для согрева, покуда не рассосались вместе с прочими, столь же неуклюжими грезами о наказанных негодяях, теплых морях, героических битвах с роскошными блондинками, кроткими на рассвете от счастья и бессилия.
«Вероятно, это катарсис», — определил он свое состояние во время очередного телерепортажа, доверившись слову, смысл которого не совсем и помнил. В конце концов, не в слове дело, какая разница, каким именем назвать слезы — «благодарные», «поминальные», «невротические», — слезы, что выкатились из его глаз, когда с трибуны он уже почти слово в слово услыхал свою собственную мысль! Выступавший подслушал ее тогда, в ту мятежную пору у его губ, интонацию тоже. Что-то свершалось. . Казалось, взорвись сейчас его «Рекорд» (это случалось, в газетах писали, были жертвы), угоди осколок в него, рань смертельно, помрет он уже насыщенный, отмщенный, уйдет с героическим спокойствием доказавшего наконец, что «А» действительно равняется «А».
В один из драгоценнейших тех мигов телекамера обернулась в зал, и он, — если не спутал, — увидал знакомое лицо. Слегка бульдожье, с бородкой, равно подходящей члену Государственной Думы и джазовому лабуху, лицо Колупаева. С ним некогда приятельствовали, и глаз не готов был видеть Колупаева посреди новоимперского плюша, с депутатским еще значком, все возвращал как бы на место: в чью-то не то мастерскую, не то котельную, где, разумеется, витийствовал Колупаев вместе со всеми, хлебал всеобщую бормотень, в свою очередь отводился вздремнуть на топчанчик. Между прочим, была и у него попытка суицида, правда, неудачная или, наоборот, удачная, — кому же это ведомо; потом надолго Колупаев исчез. Как исчез? Глухо, «как в воду канул», — буквально по звуку. Вспоминали о нем тоже глухо, шепотом говорили, что вот, мол, исчез Колупаев, честняга, с концами, что творится, а мы, бляха, сидим и пьем, будто ничего не случилось, исчез человек, а мы дальше живем. И пили уже с новым правом, покаявшись.
Так вот, оказывается, где Колупаев вынырнул, если, конечно, он не спутал, показали-то полсекунды. Но и это, и все вообще было удивительно, невероятно, точно с похмела, с остервенения пустились в юродство сами Времена. И не слишком бы он удивился, пожалуй, ощутил бы даже свершившуюся справедливость, если в следующий заход показали бы они и его самого, ерзающего между генералом и хлопкоробкой.
На ту весну — весну его наивности чудной, когда выяснилось, что под личиной усталости, немолодости, естественного цинизма прячется подросток, пришелся резкий скачок его потенции. Понятно, причина могла быть и в самой весне (хотя весны предыдущие не слишком отличались в этом смысле от зим или же осеней), и в том обстоятельстве, что весна эта угодила как раз в серединку того замеченного еще греками временного спектра, когда творческие способности личности активизируются, как бы перед последним подвигом. Верно, свою роль сыграло и местоположение его тахты: он немного подвинул ее к окну и теперь, при правильном выборе атакующей позиции, мог видеть зал, президиум, трибунку, «не размыкая объятий», — если выражаться несколько по старинке. Остается лишь гадать, почему именно так, а не иначе действовали на его половую функцию обсуждение повестки дня, дебаты по регламенту, голос председательствующего, его окрики, звук колокольчика, призывающий закругляться, объявление перерыва и т. д., и т. п. Его, например, очень возбуждала неграмотность ораторов. («Редкий депутат долетит до середины предложения без грамматической ошибки».) Он негодовал, не в силах почему-то представить, как неграмотность может сочетаться с политической мудростью, и тахта, и женщина негодовали с ним заодно. Правильная же речь вызывала у него настоящее умиление, надежду на возрождение страны. Способного говорить без грамматических ошибок или хотя бы с одной, ну, двумя в предложении он тотчас зачислял в демократы. Временами ему казалось, что разделение, противостояние обусловлено совсем не разными интересами, мнениями, убеждениями, степенью знания и невежества, даже не количеством мозговых извилин, но лишь количеством грамматических ошибок в речах и что за право их делать и ведется борьба. Он чуял, какую бдительную настороженность рождает в зале грамотная городская речь. Речь же, обращенная к совести… тут флюиды гневного депутатского нетерпения и вовсе раздирали кинескоп его «Рекорда», сонм гороховых спектров, зловещих ангелов, вездесущих легкокрылых палачей наполнял комнату. Однажды, услыхав о подтасовке результатов голосования, о кознях секретариата, он вдруг замер, сполз с тахты и в глубокой скорби прошлепал на кухню курить, совершенно позабыв об оставленной на ложе женщине, странном ее положении, всяческих вообще приличиях. Казалось, только что рухнуло
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!