Завещание убитого еврейского поэта - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
— A-а, это вас дорогой Эфраим прислал к нам из Льянова? С приездом! В Берлине вы придетесь весьма кстати.
Он что, издевался надо мной? Как бы то ни было, он взял у меня чемодан и отнес в мою комнату.
— Входите, — пригласил он. — Чашечка скверного кофе, думаю, вам не повредит. А кусок хлеба с маслом тем более.
Кофе мы пили в гостиной. Гауптман, одетый с иголочки, словно собирался в оперный театр, осмотрел меня с ног до головы.
— Пейсы еще видны, вернее, след от них. Вы правильно сделали, что их убрали.
Я покраснел. В Бухаресте, прежде чем сесть в поезд, я отправился в привокзальную парикмахерскую.
— Какую желаете прическу?
— Современную… гм… очень современную…
Несколько раз щелкнули ножницы — и я уже не выглядел евреем. По крайней мере, правоверным. Я понимал, что отец меня не видит, но чувствовал себя провинившимся: я его обманывал. Но, папа, у меня же не было выбора. Мне нельзя было сходить с поезда в Берлине при пейсах, в лапсердаке и черной фетровой шляпе. Если я уезжал в изгнание, то не для того, чтобы проповедовать в немецкой столице, превознося прелести еврейского правоверия или углублять свои познания, штудируя рабби Шимона бар Йохая!
— Это настолько бросается в глаза? — смущенно спросил я.
— Да нет, — воскликнул Гауптман, — вы меня не так поняли. Ваши пейсы никто бы не увидел, но я их все же угадываю. Ах, да стоит ли об этом говорить, мой дорогой посланец из Льянова! Вскоре станет ясно, что в вас одержит верх: Берлин или Льянов.
Хитер, лукав и в высшей степени красноречив был Бернард Гауптман. С самого рождения он лелеял одну страсть: отвращать молодых религиозных евреев от их веры. На это уходили его состояние, время и умственные силы. В моем случае задача была относительно легко выполнимой, но муторной. Теоретически я охотно поддавался его марксистскому влиянию и атеистическим доводам, но практически продолжал стоять на своем. Результат вышел довольно своеобразным. Вечерами Гауптман водил меня послушать Хаима Варшавера, который громогласно расправлялся со Всемогущим, а наутро я надевал филактерии и молил Бога охранить меня от Нечистого, не дать иссякнуть моей жажде знаний и любви к истине, но прежде всего — восстановить священный вечный город Иерусалим в самом Иерусалиме.
Отчего такое раздвоение личности? Из уважения к Моисею? О нет! О Моисее я даже не думал, оставил его там, в древней пустыне. Но мне не хватало отца и матери. И какой-то тайный детский голосок мне нашептывал, что, ежели я перестану надевать филактерии, наказание за это настигнет их, а такого греха я не мог взять на душу. Конечно, Гауптман посмеивался надо мной и, если следовать чистой логике, имел на это все права. В его глазах я был воплощением человеческих слабостей, встающих препятствием между индивидом и его спасением: старые связи стесняли мою свободу, я был недостоин его дружбы. Потому я чувствовал себя вдвойне виноватым: и перед ним, и перед отцом. Трещина во мне росла и ширилась. Не выдержав дольше, я имел смелость пуститься в бегство. Я перебрался в мансарду, где смог в свое удовольствие молиться, напевая священные гимны, никому ничего не объясняя и не защищаясь.
Между тем Гауптман, цепкий, что твой жандарм, хотя от этого внешне еще более приветливый, хватки не ослаблял. Встречаясь со мной «У Блюма» или на вечерних дружеских посиделках, он меня поддразнивал. Вспоминается одна его маленькая реприза в кафе.
— Ну, как там господин Раббинер? Ты сегодня с ним говорил? Что он думает о теперешней ситуации? Обязательно держи нас в курсе.
Мне оставалось лишь смущенно пожимать плечами. Я уже назубок знал все его доводы относительно зловредного влияния религии, бесплодности устаревших обычаев, паралича традиционной нравственности, а также его воззрения на опасное воздействие на умы писаний наших пророков, мудрецов и праведников.
Нагнув голову, я наконец выдавил из себя:
— Предпочитаю это не обсуждать.
— Вы все слышали? Он предпочитает не обсуждать! И при этом называет себя марксистом! А как же диалектика? Ты когда-нибудь о ней слыхал?
— Хотел бы все же воздержаться от дискуссии, — упрямо повторил я.
— Ага, теперь ты хочешь увильнуть! Зажмуриваешь глаза и затыкаешь уши, не вынося противоречий? И при этом готов считать себя интеллектуалом? И симпатизировать коммунистической партии? На самом деле, Пальтиель, ты еще так и не распростился со Льяновом и его фанатичным, слепым и бескультурным еврейством! — Он не унимался: — Ну, сознайся, Пальтиель, признай, что ты еще не покинул Льянов, что ты еще ходишь утром и вечером в синагогу, обожаешь отсталых людей, верующих только в то, что обещает им чудо! Признай это и перестань ломать здесь комедию…
Тут он на секунду замер, переводя дыхание, и я смог вставить словцо.
— Тебе, Гауптман, не хватает понимания, — начал я сдавленным голосом. — И такта. Ты волен оскорблять Всевышнего и праотцев, но ты зря высмеиваешь их бедных адептов, которым те нужны, потому что от древних исходят толика тепла и капелька надежды. В чем ты их упрекаешь, Гауптман? Они в изгнании, несчастливы, не читали тех книг, на которых ты вырос. Они не ходили в те школы, где ты преподаешь, им не ведомо даже, что такие существуют. Разве в этом их вина? Почему ты издеваешься над ними, Гауптман?
— Ну, что я вам говорил? Он их обожает! — вскричал Гауптман. — Страстно любит! Да, поезд уехал из Льянова, но наш друг остался на платформе!
Эта шутка была встречена целым взрывом хохота. Действительно, как говорун и спорщик, Гауптман не имел себе равных. И на его стороне была вся компания, а у меня никогда не было союзников.
Впрочем, нет, тут я преувеличил.
— Придурки! Вы долго будете хихикать? Банда декадентствующих пьянчуг! Вам не стыдно? Куда подевалось ваше чувство локтя? Разучились быть товарищами, да?
Пораженный, я застыл и не сразу обрел дар речи. Так, значит, кто-то все же встал на мою защиту? Я поднял глаза: Инга, подруга Гауптмана. Наступила тишина.
— Одно из двух. Или Бог этих бедных евреев существует, и тогда они правильно делают, что обращаются к Нему в молитвах. Или же Его нет, и мы обязаны прежде всего пожалеть их, а потом просветить. Ведь они-то, они существуют! По какому праву вы их презираете? С каких пор марксисты начали плевать на человеческую природу?
Сидевшие вокруг стола недоверчиво поглядывали на нее, но присмирели. Попытка спорить с Ингой была рискованна: никому, кроме Бернарда Гауптмана, никогда не удавалось держать ее удары.
— Из тебя выйдет прекрасный талмудист, — атаковал ее Гауптман, пытаясь скрыть раздражение. — Если бы ты знала идиш, тебя бы можно было послать поработать в Льянове.
На этот раз стрела не попала в цель. Была ли та размолвка у них первой? Она станет, как впоследствии выяснилось, толчком к их разрыву и началу нового союза. Инга — мой первый костер, как говорят лицеисты. Так я открыл для себя любовь. И полюбил. Теперь она мне часто видится, когда вспоминаю о прошлом, и я всегда улыбаюсь. В ту пору ей было около тридцати или чуть меньше. Довольно красива… да что я! красивейшая из женщин! Это был удар молнии, ни больше ни меньше.
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!