Чехов - Алевтина Кузичева
Шрифт:
Интервал:
Чехов, правя рассказ, существенно изменил и расширил эпизод ночного разговора Нади после возвращения из Петербурга с матерью, сильно постаревшей, подурневшей, осунувшейся, но по-прежнему затянутой. И бриллианты по-прежнему «блестели у нее на пальцах»: «Нина Ивановна встала и перекрестила Надю и окна.
— А я, как видишь, стала религиозной, — сказала она. — Знаешь, я теперь занимаюсь философией и всё думаю, думаю… И для меня теперь многое стало ясно, как день. Прежде всего надо, чтобы вся жизнь проходила как бы сквозь призму, — сказала она, — то есть, другими словами, надо, чтобы жизнь в сознании делилась на простейшие элементы, как бы на семь основных цветов, и каждый элемент надо изучать в отдельности.
Что еще сказала Нина Ивановна и когда она ушла, Надя не слышала, так как скоро уснула».
Эта сцена и финал письма Чехова Дягилеву оказывались в скрытом сопряжении. Словно продолжающимся разговором о подлинной вере в Бога и игре в религию.
Новый, 1903 год Чехов начал с обещания Станиславскому, что в феврале примется работать и приедет весной в Москву с готовой пьесой.
От «Вишневого сада» ждали многого и разного. Книппер не сомневалась, что это будет «что-то изящное и красивое». Немирович заранее называл «козырным тузом» будущего сезона и рассчитывал получить уже к маю, а лучше бы к апрелю. Художественный театр переживал огромный успех спектакля «На дне». Газеты хвалили, а Чехов предрекал: «Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов — это не прощается на сем свете».
Работу Книппер отмечали. Правда, писали, что ее исполнение холодно, искусственно, на что Ольга Леонардовна заметила в письме к мужу: «Мне обидно я над этой Настей много слез пролила и перечувствовала ее». Он утешал жену: «Из тебя, бабуня, выйдет года через два-три актриса самая настоящая, я тобой уже горжусь и радуюсь за тебя». Как бы то ни было, она теперь еще нетерпеливее ждала новую пьесу и обращалась к мужу в письме: «Мой „Вишневый сад“».
Однако Чехов за пьесу не брался. Объяснял, что «скучно, очень скучно по двум причинам: погода очень плоха и жены нет. И писать не о чем в письмах, жизнь истощилась, ничто не интересно в этой Ялте». Свои январские письма к ней он заканчивал признаниями: «Без жены мне нехорошо; спишь точно на холодной, давно нетопленной печке»; — «Ах, собака, собака, если б ты знала, как я скучаю по тебе, как мне недостает тебя. Если б ты знала!» Шутил, что счастье в новогоднем пироге досталось им. Передавал с иронией ялтинские новости: одна дама «жестоко поссорилась» с другой, рассказывал о визитах архитектора Шаповалова и Лазаревского, говорил — «общество самое веселое».
Назойливый Лазаревский записал в дневнике о январской встрече: «Серая погода, бурное море хлещет через мол. Помню, он поглядел в окно и сказал: „Вот в такую погоду застрелиться бы“». Едва ли он услышал в словах Чехова измененную реплику Войницкого из «Дяди Вани»: «В такую погоду хорошо повеситься» — и, видимо, воспринял фразу всерьез.
Что было серьезным — так это нежелание Чехова работать, сознание, что он уже «не работник» и что болезнь сжирает силы. Он вдруг начал уговаривать Ольгу Леонардовну провести лето не на подмосковной даче, а поехать вдвоем, только вдвоем, в Швейцарию. Целый месяц он жил этим планом, спрашивал жену: «Что же ты надумала, что скажешь мне насчет Швейцарии?»; — «Всё жду, что ты скажешь насчет Швейцарии»; — « значит, ты согласна в Швейцарию, вообще попутешествовать вместе? Великолепно! Как славно, как бесподобно мы с тобой проедемся! О, если бы ничто не помешало!»; — «Составляешь ли ты маршрут по Швейцарии? Главное — красивое место и климат, имей сие в виду».
Он сам составил следующий маршрут: Вена, Берлин, Дрезден, Швейцария, Венеция, озеро Комо, затем Париж и на скором поезде в Россию, в Москву. Срок путешествия растягивался на три месяца, на всё лето. Чехов говорил о путешествии, а не о поездке с целью поправить здоровье в Швейцарии, как советовал два года назад доктор Щуровский, если кумыс не поможет. Тогда ли уже или теперь Чехов осознавал бесполезность лечения, но именно на озере Комо, а не в Швейцарии он предполагал «засесть, как следует». Это походило на мечту о последнем путешествии.
Может быть, Книппер почувствовала это: ее письма становились проще. Уходили пышные эпитеты, красивые мизансцены, мольбы о прощении, похожие на монологи из мелодрам. Словно она начинала понимать то, что услышала от одной знакомой, о чем задумывалась и сама. О редком счастье быть любимой. Нежность Чехова возрастала: «Во вчерашнем письме ты писала, что ты подурнела. Не все ли равно! Если бы у тебя журавлиный нос вырос, то и тогда бы я тебя любил».
На ее покаяние в письме от 15 января 1903 года: «Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь… Ну, ты не любишь, когда я говорю на эту тему» — Чехов ответил: «Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, напротив, мне кажется, что все идет хорошо или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего».
Кажется, зимой 1903 года Ольга Леонардовна на короткое время ощутила, что ее жизнь в театре (роли, спектакли, закулисье, частые и интересные встречи и беседы с Немировичем, с близкими людьми) проигрывала по сравнению с тем, что давал ей Чехов, их переписка, встречи. Не с известным, даже знаменитым писателем. Не с мужем. А с человеком. И, судя по ее письмам, чувствовала, что не в силах ответить на его любовь.
Он говорил с ней так, как ни с кем до нее. Принимал жену такой, какая она есть, умную и «кипятливую», с ее радостями, важными событиями, чепухой обыденной жизни. Принимал всё, потому что любил.
Оба писали о любви, но, видимо, понимали это чувство по-разному. Отсюда, может быть, порой ее недоумение, сомнения, растерянность. Словно Чехов нарушал ее представление об этом чувстве, об отношениях людей, любящих друг друга. Письма к мужу, ставшие постепенно эпистолярным дневником Ольги Леонардовны, отражали сильное влияние на нее Чехова. Однако сделавши ее жизнь, ее саму интереснее, глубже, его чувство оказалось бессильно вызвать в ней то, чего, возможно, в ее душе не было по складу характера, по природным свойствам — ту глубинную безусловную нежность, доброту, которые померещились ему, когда он впервые увидел и услышал ее в роли царицы Ирины в «Царе Федоре».
* * *
Немирович написал Чехову 16 февраля: «Ужасно надо твою пьесу! Не только театру, но и вообще литературе. Горький — Горьким, но слишком много „Горькиады“ вредно. чувствую тоскливое тяготение к близким моей душе мелодиям твоего пера. Кончатся твои песни, и — мне кажется — окончится моя литературно-душевная жизнь. Я пишу выспренно, но ты знаешь, что это очень искренно».
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!