Посмертные записки Пиквикского клуба - Чарльз Диккенс
Шрифт:
Интервал:
Когда мы распустили собрание, мистер Пиквик отвел меня в сторону и объявил, что провел чудеснейший и приятнейший вечер. Сделав это сообщение с видом в высшей степени таинственным, он отвел Джека Редберна в другой угол, чтобы сказать ему то же самое, а затем удалился в третий угол с глухим джентльменом и грифельной доской, чтобы повторить свое заверение. Забавно было наблюдать происходившую в нем борьбу, выразить ли и мистеру Майлсу свое дружеское расположение, или обойтись с ним со сдержанным достоинством. Несколько раз он с дружелюбным видом подходил к нему сзади и столько же раз отступал, не произнеся ни слова; наконец, когда он наклонился к самому уху этого джентльмена и готов был шепнуть что-то умиротворяющее и приятное, мистер Майлс случайно оглянулся, после чего мистер Пиквик отскочил и сказал с некоторой запальчивостью: «Спокойной ночи, сэр... я хотел бы пожелать спокойной ночи, сэр... и больше ничего», – и при этом поклонился и отошел от него.
– Ну как, Сэм? – сказал мистер Пиквик, спустившись вниз.
– Все в порядке, сэр, – отвечал мистер Уэллер. – Держитесь крепко, сэр. Сперва правая рука... потом левая... потом нужно хорошенько встряхнуться, и пальто надето, сэр.
Мистер Пиквик последовал этим указаниям и, пользуясь и в дальнейшем помощью Сэма, который дернул его за один конец воротника, и мистера Уэллера-старшего, который сильно дернул за другой конец, был быстро облачен. Мистер Уэллер-старший извлек затем большой конюшенный фонарь, который он по прибытии заботливо поставил в дальний угол, и осведомился, желает ли мистер Пиквик, чтобы «фонари были зажжены».
– Пожалуй, сегодня не надо, – отвечал мистер Пиквик.
– Тогда, с разрешения этой-вот леди, – сказал мистер Уэллер, – мы оставим его здесь до следующего путешествия. Этот-вот фонарь, сударыня, – продолжал мистер Уэллер, протягивая его экономке, – когда-то принадлежал знаменитому Билю Блайндеру, который ныне усопший, как и все мы уснем в свою очередь. Биль, сударыня, был конюхом и ходил за двумя всем известными пегими кобылами, которые возили бристольскую скорую карету и только под одну песенку и соглашались бежать – о южном ветре и облачном небе, – ее-то и играл кондуктор без передышки всякий раз, как их впрягали. Несколько недель Биль держался на ногах, а потом потерял аппетит, а потом почувствовал себя очень плохо; вот он и говорит своему приятелю: «Мейти, говорит, сдается мне, что я подхожу к столбу не с того боку и скоро мне крышка. Не отрицай, говорит, я-то знаю, что это так, и позаботься, чтобы мне не мешали, говорит, потому, что я отложил немножко денег и иду теперь в конюшню писать свою последнюю волю и завещание». – «Я позабочусь, чтобы никто не мешал, – говорит его приятель, – а ты держи только голову выше, тряхни малость ушами и еще двадцать лет проживешь». Биль Блайндер ничего ему не отвечает, идет в конюшню и там немного погодя ложится между двумя пегими и умирает, написав сперва на крышке ящика для овса: «Это последняя воля и завещание Биля Блайндера». Все натурально очень удивились и стали искать в соломе и на сеновале, и где только не искали, а потом открывают ящик и видят, что он взял да и написал мелом свою волю изнутри на крышке; крышку пришлось снять с петель и отправить в Докторс-Коммонс на утверждение, и по этому-вот самому документу этот фонарь перешел к Тони Веллеру, и вот почему, сударыня, он для меня сокровище, и я прошу, если вы будете так добры, о нем особенно позаботиться.
Экономка любезно обещала хранить дорогой мистеру Уэллеру фонарь в надежнейшем месте, и мистер Пиквик, смеясь, удалился. Телохранители следовали бок о бок: мистер Уэллер-старший был застегнут и закутан от подбородка до сапог, а Сэм, засунув руки в карманы и заломив шляпу набекрень, упрекал на ходу своего отца за крайнее многословие.
Я был немало удивлен, когда, повернувшись, чтобы идти наверх, встретил в коридоре цирюльника в такое позднее время; ибо его присутствие ограничивается каким-нибудь получасом, и то по утрам. Но Джек Редберн, который узнает (чутьем, я думаю) обо всех домашних событиях, очень весело сообщил мне о том, что в этот вечер было основано в кухне общество в подражание нашему, названное «Часы мистера Уэллера», членом коего стал цирюльник, и что он, Джек, обязуется найти способ знакомить меня со всеми его будущими трудами, после чего я попросил его как в собственных интересах, так и в интересах моих читателей сделать это во что бы то ни стало.
Оказывается, как только экономка была оставлена в обществе двух мистеров Уэллеров в первый день знакомства, она тотчас же призвала на помощь цирюльника, мистера Слитерса, который прятался в кухне, ожидая ее зова; не переставая слащаво улыбаться, она представила его как человека, который поможет ей исполнить общественную обязанность – принять почтенных гостей.
– Право же, – сказала она, – без мистера Слитерса я была бы поставлена в очень неловкое положение.
– О неловкости не может быть разговора, сударыня, – сказал мистер Уэллер-старший с величайшей вежливостью, – решительно никакого разговора! Леди, – добавил старый джентльмен, оглядываясь вокруг с видом человека, который устанавливает неопровержимый факт, – леди не может быть неловкой. Натура об этом позаботилась.
Экономка наклонила голову и улыбнулась еще слащавее. Цирюльник, который суетился вокруг мистера Уэллера и Сэма, страстно желая познакомиться с ними ближе, потер руки и воскликнул: «Правильно! Весьма справедливо, сэр!» – после чего Сэм повернулся и молча смотрел на него в упор, в течение нескольких секунд.
– Я знавал только одного из вашей профессии, – сказал Сэм, задумчиво устремив взгляд на краснеющего цирюльника, – но он стоил дюжины и был прямо-таки предан своему делу!
– Он был известен мягкой манерой брить, сэр, – осведомился мистер Слитерс, – или стрижкой и завивкой?
– И тем и другим, – отвечал Сэм. – Мягкое бритье было его натурой, а стрижка и завивка – его гордостью и славой. Все свои радости он получал от своей профессии. Он тратил все деньги на медведей и вдобавок еще влез из-за них в долги, и медведи по целым дням рычали внизу в переднем погребе и бессильно скрежетали зубами, а жир их родственников и друзей продавался в розницу в аптекарских банках в цирюльне наверху, и окно первого этажа было украшено их головами, не говоря уже о том, каким для них было ужасным огорчением видеть, как человек шагает целый день взад и вперед по тротуару с портретом Медведя в предсмертной агонии, а внизу написано крупными буквами: «Еще одно прекрасное животное было убито вчера у Джинкинсона!» Как бы то ни было, а они там жили, и Джинкинсон там жил, пока очень сильно не заболел каким-то внутренним расстройством, у него отнялись ноги, и он был прикован к постели и пролежал очень долго; но даже и в ту пору он так гордился своей профессией, что, как только ему сделалось хуже, доктор, бывало, спускался вниз и говорил: «Сегодня утром Джинкинсон очень плох, нужно расшевелить медведей»); и в самом деле, как только их расшевелят и они поднимут рев, Джинкинсон, как бы он ни был плох, открывает глаза, кричит: «А вот медведи!» – и оживает снова[161].
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!