Свеча Дон-Кихота - Павел Петрович Косенко
Шрифт:
Интервал:
Многие в тридцать шестом били Павла Васильева «в самую точку».
Васильев стремился вновь завоевать внимание читателей. Он напрягает все свои творческие силы, пишет о своей общественной позиции с такой прямотой, с которой никогда не высказывался раньше. Особенно отчетливо это видно в стихотворном послании к Демьяну Бедному, поэту-большевику, чей поэтический «подвиг ежедневный» Васильев давно уважает: «Не жидкая скупая позолота, не баловства кафтанчик продувной, — строителя огромная работа развернута сказаньем предо мной. …Как никому, завидую тебе, обветрившему песней миллионы, несущему в победах и борьбе поэзии багровые знамена».
Павел Васильев хочет стать поэтом-строителем, быть в рядах созидателей нового мира, поднимавших в тайге и древней степи гиганты-заводы, прокладывавших каналы в пустыне, осваивавших ледяные просторы Арктики. Поэт видит в героических буднях пятилетки продолжение героической эпопеи гражданской войны. И в своих новых произведениях — эпического плана — он обращается к истории советской страны, останавливаясь на наиболее важных, этапных ее моментах. Именно здесь он и достиг самых крупных своих удач последнего периода творчества. Когда он непосредственно обращался к современности, в частности, к изображению колхозной жизни, сказывалось его слабое знакомство с конкретным бытом тогдашней новой деревни. Так, поэма «Женихи» получилась неудачной, поверхностной, сказочные мотивы в ней кажутся искусственными, юмор — грубым, натужным.
Но совсем по-другому звучат поэмы Павла Васильева о недавнем прошлом — о гражданской войне, об эпохе коллективизации — «Принц Фома», «Кулаки». Последняя поэма Васильева «Христолюбовские ситцы» тематически стоит несколько обособленно, но идейно-художественный уровень ее лучших страниц так же высок, как и у названных двух поэм.
Маленькая поэма «Принц Фома» блистательно развенчивает «романтику» мещанского анархизма. Анархистский «вождь» махновского типа, «мужицкий князь» Фома, выглядящий сначала мрачной, но по-своему внушительной, даже драматической фигурой, на поверку оказывается зауряднейшим обывателем, мелким собственником, вынесенным исторической конъюнктурой на гребень волны, но и на взлете своем остающимся удивительной мелкотой. Фома захватывает города, выпускает свои деньги, но в подкладке его бекеши предусмотрительно зашиты восемьсот рублей на случай быстрого бегства. Знаменательна тут сама мизерность суммы — шире размах Фомы не идет. И поэтому смехотворны попытки интервентов опереться в борьбе против Советской власти на «принца» Фому.
«Так шел Фома, громя и грабя… А между тем в французском штабе о нем наслышались, и вот приказом спешным, специальным по линии, в вагоне спальном Жанен[4] к нему посольство шлет».
Злой пародией выглядит в поэме обращение к войску Фомы жаненовского посла, щеголяющего перед малограмотными бандитами, которых ничто, кроме грабежа, не интересует, «демократической» фразеологией, оправленной традиционным галльским красноречием: «С народом вашим славным в мире решили мы создать в Сибири против анархии оплот, и в знак старинной нашей дружбы семь тысяч ящиков оружья вам Франция в подарок шлет. Три дня назад Самара взята. Марше! В сраженье, демократы, зовет история сама. Я пью бокал за верность флагу, за вашу храбрость и отвагу, же ву салю, мосье Фома!»
Буффонность фигуры Фомы показывает сама интонация повествования, заставляющая сразу же вспомнить об иронических поэмах Пушкина. И то, что об исторически значительных вроде бы событиях — как же, поход «мужицкого князя» — повествуется слогом, каким говорилось о ничтожнейшем графе Нулине, сразу же устанавливает микроскопический масштаб этих событий и их деятелей.
Близость интонации «Принца Фомы» к пушкинской заметил и первый критик последних поэм Васильева А. Тарасенков. Но вывод из своего наблюдения он сделал поистине удивительный: «Совершенно возмутительное впечатление производит пародирование П. Васильевым пушкинской легкой и четкой иронической повествовательности, на которое мы внезапно натыкаемся, читая описание „величия и падения“ белого бандита времен гражданской войны. Нет, Пушкин нам слишком дорог, чтобы можно было равнодушно пройти мимо такого циничного и развязного разбазаривания его бессмертных приемов».
Слова насчет «разбазаривания бессмертных пушкинских приемов» сейчас сами кажутся пародией. Но, увы, писались они на полном серьезе. А статья Тарасенкова была единственным печатным откликом на замечательные последние поэмы Павла Васильева. Называлась статья «Мнимый талант».
«Кулаки» критику тоже крайне не понравились. Оставим в стороне его милый упрек в том, что, «внешне проклиная кулаков, П. Васильев ими несомненно любуется» — это из области весьма распространенного тогда «чтения в сердцах». Но, говоря о поэме, Тарасенков находит также, что «сюжет ее невероятно надуман и искусственен». На этом стоит остановиться.
Сюжет «Кулаков», как обычно у Васильева, очень прост и однолинеен. В разгар коллективизации в станице Черлак (она лежит на берегу Иртыша между Павлодаром и Омском) деревенский богатей Евстигней Ярков — может быть, сын атамана Яркова из «Соляного бунта», — боясь раскулачивания, делает попытку вступить в колхоз, отдав артели все свое добро: «Может, кого на кривой объедем», «нету возможностей супротив — значит возможность наша — выждать». Хитрость не удается, беднота слишком хорошо знает породу Яркова: «Не надо нам кулацкого в колхоз лисья». Загнанный кулак уходит, хлопнув дверью: по его подговору подкулачники братья Митины убивают сельских активистов — председателя сельсовета Александра Седых и учительницу Марию Ивановну. Что же здесь «невероятно надуманного», «искусственного»? Это уж секрет Тарасенкова.
Заслуга «Кулаков» прежде всего — в чрезвычайно рельефном изображении власти собственности над душой богатого мужика, вложившего в эту собственность все свои силы: «Приросло покрепче иного к пуповине его добро, и ударить жердью корову — Евстигнею сломить ребро».
Даже бог Яркова, бог кулацкого Черлака, где торчат «юбки каменные церквей», где перекатывается колокольный звон — «волны медные православья», — это кулацкий бог, «хозяин, владеющий нераздельно».
К какому озверению приводит кулака защита этой неправедно нажитой собственности, показывает страшная сцена «торга» сына Евстигнея Игнашки с подкулачниками Митиными — «торга» за головы активистов: «Ну ладно, будем считать поденно, как говорят, али сдельно. Учительшу эту — как ее звать? — вместе с Алексашкой в расчет принимать, али ее принимать отдельно? Больно худа…»
Простота сюжета «Кулаков» оттеняет сложность содержания поэмы, точно передающего сложность воссоздаваемого автором исторического периода, многообразие позиций крестьян в те годы, нередкую противоречивость этих позиций.
Уделяя основное внимание семейству Ярковых, «изнутри» показывая крушение кулачества, поэт, хотя и лаконично, но выразительно и с большим сочувствием рисует образы строителей новой, колхозной, деревни, людей бескорыстных, самоотверженных — Александра Седых, учительницы, вчерашних красных бойцов гражданской войны Редникова, Юдина, Левши.
Вместе со «Страной Муравией» Александра Твардовского «Кулаки» Павла Васильева остаются в советской поэзии самым ярким и значительным отражением коллективизации.
«Христолюбовские ситцы» — новый взлет Васильевского таланта, новый яростный бой с темными силами прошлого, с его гнильем, «что ползет дрожа» и оставляет след в людских душах,
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!