Во имя земли - Вержилио Ферейра
Шрифт:
Интервал:
— И сколько ты будешь зарабатывать? А когда будет больше? И сколько лет будешь болтаться между небом и землей?
Дорогая. Не мешай мне. Я хочу подумать о своей диссертации, потом я подумаю о твоих хозяйственных планах. У меня еще нет четкой идеи моей диссертации, мне зверски необходимо подумать. Мы, Моника, до последних дней остаемся детьми и очень поздно осмысливаем то, что было проглочено, но не пережевано. Прожорливость характерна именно этим: люди глотают все, глотают, не пережевывая. «Открой рот!» — и люди открывают рот. Быть ребенком — значит иметь вокруг себя множество богов, и мы не противимся этому, наоборот, чувствуем себя хорошо, кто-то нами руководит. Все, чему меня учили, само собой, сомнению не подвергалось. Мы ничего не оспаривали — какой смысл оспаривать таблицу умножения? Но к чему это я… Наиболее просвещенные говорят: magister dixit[18]и ipsis verbis.[19]Но это не то, в этих словах не заложена никакая установка. Установка наша, она исходит от несовершенного человека. Нам нужно время, и немалое, даже для того, чтобы задаться вопросом: почему? В детстве нас учат, чтобы мы просились на горшок. Потом бранят, если мы не сделали этого и написали в штаны. Потом, случается, мы проживаем многие годы, ни о чем никого не спрашивая. Принимаем все как есть, ни о чем не задумываясь, должно быть, в силу инстинктивной защиты от себе подобных и от окружающего мира. Как и от самых простых, лежащих на поверхности вещей. Люди тратят много времени на изучение правил уличного движения в наиболее опасных местах города, и вдруг однажды эти правила изменяются, и никто не спрашивает почему. Все принимается как должное и нами, и камнем, и мухами, которых, правда, можно стряхнуть, и никто не пристает с вопросами. Законы принимаются, и самое большее, что можно сделать, — это изменить их для наших хитростей. Панцирь, Моника, это нечто прочное, защищающее то, что им покрыто. И панцирь существует даже тогда, когда все, что под ним, сгнило, как у краба… разреши мне поразмышлять. Уважение создается вошедшим в привычку почтением, а вовсе не кем-то, достойным уважения, кого мы можем перестать уважать. Тот, кто оставляет церковь, не перестает ходить вокруг паперти. В деревне был один богатый человек, который обласкал жену одного крестьянина. Так крестьянин устроил сельский праздник, попросил у богача прощения и всегда снимал перед ним шапку. Я знал одного верующего, который перестал быть верующим, но каждый вечер, перед тем как лечь спать, читал Ave Maria. К чему я все это? Может, вспомню. Нет, не помню, но это так. A-а, знаю, я говорил… из-за Одноглазого. Глупо говорить: magister dixit и ipsis verbis — не так ли? Как и спрашивать: «Почему?» Вопрос этот для недоумков. Представь теперь человека, который подвергает сомнению точность таблицы умножения, точные науки или программы, по которым его учили, или закона, определяющего его общественное положение. Находясь внутри дома, дома не видишь, а выйти из дома не так-то просто. Я знаю вступающих в брак и не оставляющих родительский дом, хотя это и вызывает большие неудобства. И это не только вопрос денег на бифштекс и табак, это и законы, которые опираются на лень. И если все-таки тот, кто женится, уходит из дома, то уносит с собой эти законы, чтобы не давать себе труда обзаводиться новыми. Так о чем я? Опять сбился. Ах, да, Перейра Одноглазый.
— Я нуждаюсь в вас как в ассистенте, — сказал он мне однажды. И пригласил меня к себе домой поужинать, очень хорошо помню, что я ел. Жил Одноглазый в Монтарройо, было это летним вечером, стояла жара, чуть прохладней было у открытых окон. Город спускался к проходящему внизу проспекту, потом поднимался вверх по склону, и оттуда открывалась панорама, — дай, дорогая, посмотреть еще немного, — красивая, как сказка, — дай послушать. Очень хорошо помню, что я ел, но не помню, что именно. Перейра Одноглазый был крепкого телосложения и устойчивых взглядов, очень жесткий, прямолинейный, пунктуальный. Помню прекрасно, что я ел: это было что-то твердое, похожее на железобетон. Концентрированная еда. Я чувствовал, как она, подобно нагромождению камней, складывалась в моем желудке, а на вытянутый в длину город — для меня навсегда утраченный (прости, дорогая, мою меланхолию) — опускался вечер. Весь белый, он раскинулся на холме, как молочно-белая пелена памяти. Сейчас мне хочется немного отдохнуть от моих писаний. Мои воспоминания сжаты не из-за событий, а из-за желания описать главное, что, в сущности, отсутствовало. Я по-настоящему одинок, дорогая. Или не совсем то, не знаю. Быть одному, когда вокруг тебя есть нечто твое, отличающее тебя от других. Вся моя жизнь в кармане: возьму и выброшу ее, как мусор. И если я ее выброшу, то никто и не заметит, когда спустит в уборной воду. Но я не хочу, чтобы ты волновалась, я это сказал только для того, чтобы объяснить, как обстоит дело с моей жизнью. А потому я окружаю себя приходящими мне в голову мыслями и воспоминаниями, улучшая пейзаж. Это неожиданно возникающие неподвижные вещи, они поблескивают, подобно звезде волхвов. Ретроградство, скажешь ты, глядя на свое вязание… в могиле. Это не так, хочу сказать, нехорошо. Потому что вещи могут быть как из прошлого, так и из любого другого времени. А то и вещами вне времени, хотя живут они только во времени. Главное — это то, что они сверкают и составляют мне компанию, как горящая лампа. Зимой в деревне это именно так: все собираются вокруг жаровни, а керосиновая лампа стережет их сон. Это застывшие образы, скрашивающие мне смертельное одиночество. Их поблескивание, их портативная и домашняя вечность — это все, что у меня осталось, чтобы чувствовать себя человеком, а не земляным червем. А потом твое так называемое ретроградство — а чего ты хочешь? чтобы я обратился к будущему, где поджидает полная земной спешки смерть? и чтобы мое тело следило за тем, как поторапливает его костлявая, и скрупулезно исследовало бы правую ногу, которая того гляди последует примеру левой? Ретроградство. Уж не считаешь ли ты меня дураком, полным оптимизма и футуризма, как профессиональные политики? Ну вот и опять я отвлекся от города и перестал слушать Одноглазого. Город торжествовал на всем пространстве, как смутный хорал запредельного и безумного времени, приходящего с темнотой. Я продолжаю смотреть на него, смотрю всегда, теперь к тому прошлому я испытываю ужасную нежность, и я почти на коленях… но Одноглазый — что же тогда он сказал?
— Вы принимаете мое предложение?
И я сказал: да, да, да. Нет, «да» я сказал всего лишь один раз. Вот тут и пришла мне мысль о диссертации.
— Мне пришла мысль… Теория права, философия права. Нечто подобное.
«Но это восхитительно», — сказал он. — «Не знаю, так ли?» — ответил я. — «Как не знаете?» — спросил он. — «Для меня это — единственная тема, которая…» — сказал я. — «Давайте побеседуем в кабинете», — сказал он, и я согласился: «Раз сеньор доктор приглашает, с большим удовольствием». — «Жервазия, принесите кофе» — сказал он. Мы вошли в кабинет, он был просторный, из-за стекол книжных шкафов на нас взирали все имеющиеся в них знания. И мы немедленно приступили к рассмотрению некоторых основополагающих идей фундаментальной проблематики права, трудного прогресса в этой нелегкой области знаний и необходимых сроков для написания диссертации. Конечно, тема в этой проблематике — основа всего, тема нужная, строго определенная и четко вычлененная и еще, хорошо бы, не чуждая практике. На книжных полках и в шкафах громоздились знания, которые были защищены от духовной нищеты, осквернения и обычной грубости стеклом и шторками, скрывающими интимность и разумность этих знаний. Наш разговор был прерван появившейся в дверях служанкой, которая сказала:
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!