📚 Hub Books: Онлайн-чтение книгИсторическая прозаБродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев

Бродский. Двойник с чужим лицом - Владимир Соловьев

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 113
Перейти на страницу:

Одно ясно: конец перспективы есть неведомый предел человека или боли, который и понуждает нас искать выход в безвыходной ситуации. Поэзия для ИБ – это избежание смерти (одновременно – на всякий случай – тренировка в ней), соломинка утопающего, распрямление под тем мощным атмосферным столбом, которым давит на поэта судьба вкупе с жизнью и государством. Поэзия – это активное сопротивление, а не молчаливая оппозиция. Поэзия – это сноска, опровергающая основной корпус текста. Поэзия – это вызов: Небесам, а не Л. И. Брежневу – ему письмо от 4 июня 1972 года, в день отъезда, написанное прозой и оставшееся без ответа.

ИБ однажды перефразировал Сократа: быть поэтом – упражняться в умирании. Таков императив таланта: постулировать индивидуальную судьбу в качестве всеобщего правила. Однако для ИБ это и в самом деле закон его мироощущения либо судьбы: от чего страдает Гамлет – от себя? от времени? Сделать упор на власти – неправомерно завысить ее в значении. Предположить же в ИБ замкнутое трагическое мироощущение нарциссианского толка – значит сбросить ее начисто со счетов, хотя связь была теснейшей до жути, и «замерзший насмерть в параднике третьего Рима» – образ не вымышленный фантазией, но вынужденный обстоятельствами. И как знать, глухота ИБ – природная аномалия или благоприобретенное свойство, ибо «еловая готика русских равнин поглощает ответ». Здесь и возникает зимний, снежный, метельный, завьюженный образ – сквозной в поэзии ИБ и традиционный в русской: «Такой мороз, что коль убьют, то пусть из огнестрельного оружья», «В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны, стены тюрем, пальто, туалеты… Этот край недвижим». Образ державный и студеный, и даже за пределами России ИБ вспомнит: державу ту, где руки тянутся хвойным лесом перед мелким, но хищным бесом и слюну леденит во рту.

А может быть, ИБ принадлежит к тому типу людей с трагической душой, которые, как магнит, притягивают к себе трагедию обстоятельств? Так или иначе, все сюжетные перипетии его поэзии происходят среди трагических координат, ввиду смерти как постоянной – на все акты человеческой жизни! – декорации. Поэзия ИБ, обладая тайными ориентирами, мужественно кружит по минному полю, где смерть наиболее вероятна, а спасение – наименее, и стихи пропитаны смертью насквозь, вымокли до мозга костей под ее проливным дождем.

Какое там «великое может быть» – необязательная, случайная ссылка ИБ на автора «Гаргантюа и Пантагрюэля»! Совсем иное ощущение – во всяком случае, вполне конкретное: Время, передвигающее шахматные фигуры. «Похороны Бобо», «На смерть друга», «Большая Элегия Джону Донну», «Стихи на смерть Т. С. Элиота», «Письмо в бутылке», «Холмы», «Горбунов и Горчаков», «Разговор с небожителем» – это блестящие ходы в шахматной партии, которая все равно неизбежно закончится смертью человека, но любой его зевок – смерть преждевременная.

Однако самое страшное – смерть прижизненная, когда «посмертная мука и при жизни саднит».

В чем она, эта прижизненная смерть?

Не думаю, что в разлуке – этот мотив не был ИБ разработан, но задет вскользь, мимоходом, моментально и начисто забыт:

«В этом мире разлука – лишь прообраз иной».

В ощущении биологических либо божественных пределов?

Вряд ли, ибо

Навсегда – не слово, а вправду цифра, чьи нули, когда мы зарастем травою, перекроют эпоху и век с лихвою.

Здесь, пусть гипотетическое, но возникает равенство, которое поэт обретает и теряет, доказывает и вновь сомневается: смерть – вечность – будущее – бессмертие.

Отныне, как обычно после жизни, начнется вечность. Просто тишина.

Это было время, когда советская поэзия, восстанавливая прерванные связи со своей русской коллегой, реабилитировала и ввела в свой постоянный обиход слово «душа», и пииты с самозабвением пророков стали на все лады повторять эти пройденные еще в прошлом веке и затверженные эпигонами, но полузабытые в наше столетие поэтические азы; когда, казалось, поэзия предала забвению божественное свое происхождение и божественное назначение, но срочно экстерном сдает школьный курс по собственной истории; когда открытием было сказать, что душа бессмертна, хотя об этом, по-видимому, подозревали уже Адам и Ева. Так вот, именно в это инфантильное для поэзии время ИБ совершенно для всех неожиданно, не стыдясь ни классических теней, ни анемичных современников, со всей ответственностью и легкомыслием, ему тогда свойственными, заявил, что душа за время жизни приобретает смертные черты. Литературным эпигонам казалось, что духовную эссенцию можно пить в чистом виде, припадая непосредственно к святым источникам русской классики, или, как однажды зло, но точно выразилась Юнна Мориц об одном поэте: «Я бы судила его за ежедневное изнасилование русской Музы», – в то время как эту эссенцию необходимо было добывать собственноручно из дерьма современной отечественной жизни.

Поэзия ИБ была сознательным отказом от переноса в современный стих готовых формул прошедшей поэзии. Сравнить его, увы, не с кем, ибо даже Андрей Вознесенский, с его поистине хамским отношением к классике, брал ее приступом, извне, ничего не щадя и все уничтожая окрест, потому что чужое, непонятное и враждебное.

ИБ находился внутри обложенной со всех сторон поэтической крепости, которая должна была сдаться с минуты на минуту: единоземцев он ненавидел чуть ли не сильнее, чем захватчиков-иноземцев. Обречены были и те и другие: осажденные на смерть либо прозябание и приспособление, оккупанты – на дикость, зависть и жестокость. ИБ был неприемлем для обеих сторон, как обе стороны – для него. В эпоху смертельной битвы, в «пору метелей, спячки и доносов» он, лишенный группового патриотизма, был одинок на миру и продуваем всеми сквозняками. От варваров он взял не меньше, чем от «своих»: силу, энергию, мужество, непримиримость и молодость. Он воевал сразу же на два фронта, и ежели остался жив, то благодаря тому, что противники были слишком заняты друг другом, чтобы отвлекаться на «третьего». Он был пятой колонной в стане русской поэзии, своим он был невнятен, как и чужим. Чужие ненавидели его за культуру, свои за дикость. С помощью акмеистов и неоакмеистов (во главе последних вскоре встал Кушнер) ИБ преодолел варварский натиск, с помощью варваров протиснулся сквозь дружескую опеку эпигонского стиха и традиционных связей. «Я заражен нормальным классицизмом» – скорее его пытались заразить, а получилась превентивная прививка с легким недомоганием; ослабленная форма, а не серьезное заболевание.

Чем тесней единенье, тем кромешней разрыв.

Даже ввиду близости неприятеля он не пошел на сговор со своими, отказался от консолидации родственного союза, боясь быть поглощенным им навсегда и без остатка. Защитники крепости распевали, стоя на стене, старинные песни и в ответ слышали гомерический смех варваров. ИБ сорвал свой голос на крике – какая там песнь! – пытаясь перекричать и тех и других:

Пусть эхо тут разносит по лесам не песнь, а кашель.

Уверовав в бессмертие души, ее обычно оставляют на произвол и заботятся преимущественно о теле. ИБ из современных русских поэтов единственный понял, что угроза – душе, потому что она смертна и беззащитна, но ее еще можно спасти: или сегодня, или никогда. Это главное его отличие от библейского Иова: более, чем от физических и материальных невзгод, ИБ страдает от душевных. Такое даже ощущение, что тело выжило, спаслось, раны зарубцевались, а душа – нет.

1 ... 22 23 24 25 26 27 28 29 30 ... 113
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?