Когда нет прощения - Виктор Серж
Шрифт:
Интервал:
– Климентий, город сильно пострадал?
– Меньше, чем принято думать… Камни сохранились… Архитектура обеспечивает преемственность, не так ли? У нас прошедшей зимой умерло около миллиона – или более миллиона, кто знает? Каждый третий, а может, и каждый второй житель…
– Что ты говоришь?!
– Не пугайся, Дарья Никифоровна. Для такой страны, как наша, миллион – это всего одна стовосьмидесятая часть… А для такой войны, как эта… И вообще, разве земля не слишком перенаселена при нынешнем уровне производительных сил?
И вновь Дарья спрашивала себя, говорит ли он искренне или мрачно шутит. Она склонялась к первому предположению. Он ловко закрыл зияющую дыру во чреве самолета. Провалившийся в сон тяжелораненый с присвистом вздохнул. Командирский голос произнес: «Приготовились… Приземляемся…» Бледность и худоба Климентия не допускала никакой иронии, она, казалось, говорила: таковы мы, молодое поколение, то, что от него осталось – смирившиеся, сознательные, твердые, не более желчные, чем статистические данные, не более обескураживающие, чем ход истории. Река верит в себя. Ее течение несет льдины, соломинки, трупы и плодородный ил, вода ее утекает – река остается, не жалея о каплях, оставшихся на стеблях дикого тростника или на гранитных набережных. Климентий поправил лямки рюкзака на плечах. Дарья вдруг подумала о себе. Освобождение, которого она ждала четыре года, не принесло радости, вероятно, потому, что радости в мире больше не существовало. Без сожаления и надежд сбросила она с себя груз горьких лет, лишь чуть удивилась невесело, вступая на новый путь. Пакет, прибывший в райотдел, содержал приказ отправляться в дорогу, в бой, как будто ничего не произошло с тех пор, как она покинула Париж: «…явиться в распоряжение такого-то отдела такой-то армии…» «Когда вы сможете выехать?» – спросил начальник райотдела. «Но… уже завтра», – бездумно ответила Дарья, я могла бы выехать даже сегодня вечером, ничто не держит меня в вашей иссохшей пустыне, в вашей мерзости запустения, в этой бессмысленной жизни…
* * *
…Ей нужно было лишь собрать белье и одежду, сжечь дневник, который она вела, чтобы отогнать страх и не впасть в отчаяние. Странным был этот дневник, где осторожное перо набрасывало лишь общие очертания людей, событий и мыслей: поэма фрагментов пережитого, в которой посторонний не смог бы узнать ни одного лица, ни одного эпизода, ни одного намека на выполненные поручения (о которых не следовало писать, не заручившись предварительным разрешением) и ни одного проявления тоски или страдания, из гордости, расчета или сомнения, из осторожности, а также, разумеется, ничего идеологического, ибо идеология есть тина, скрывающая западню…
Ведение этого дневника, который можно было сравнить с трехмерной мозаикой для ума, неотделимой от четвертого, неопределенного и тайного измерения, воспламеняло ее чувства. Дарья не могла говорить ни о Барселоне, ни о бомбардировках Капрони, ни о попытках спасти агонизирующую Республику, ни даже о воспоминаниях, по-прежнему согревавших ее: о ночах, проведенных с человеком одновременно наивным и энергичным, для которого утоление страсти было таким праздником, что потом он говорил, говорил вдохновенно – о войне, о будущем, о смысле жизни, которую так любил… Ничего, ничего об этих разговорах, прерываемых объятьями! Каждая фраза, прочитанная третьим, заинтересованным лицом, повлекла бы за собой неправое осуждение, а человек, быть может, еще жил (с другой, счастливой! Поймет ли она?). Дарья описывала подернутое зыбью лазурное море, которым они любовались с высоты безымянной скалы, избранной для встреч. И ей становилось легче, в то время как горячий песок заносил аул, удушливыми волнами прокатывался по пустыне, проникал в низкую глинобитную хижину, заставлял дрожать огонек лампы. Дарья описывала дыханье человека – молча о том, что он был ее любовником, – и чарующий трепет его мускулов – молча о том, что происходило это в любовном единении. Волны, зыбь, дыхание, жесты, напряжение, расслабленность, беззащитность плоти, отблески ума, становились не подлежащими сомнению самоценностями, которые она извлекала из мрака на свет – неиссякаемые сокровища! Никогда волна, очертания плеча, взмах ресниц не передавались так точно… Можно было почти увидеть незримое, то, чего уже нет, то, что было, словно в волшебном увеличительном стекле, и шероховатость кожи, скульптурная форма тела обретали ту волнующую ясность, слабый отзвук которой доносят до нас фрагменты античных статуй. Обломок статуи окружен тайной, он будит воображение и, если он полон жизни, то как ничто в мире хранит сущность человека – и женщины.
О лице человеческом Дарья могла бы написать книгу, если бы нахлынувшие эмоции не прерывали так часто ее труд. Все лица воплощались в одном; и все же оно было неузнаваемым, отражавшим души, которым несть числа. Дарья не в силах была вынести в одиночку такое мощное, поразительное видение. Лицо отражало всю жизнь, внешнюю, внутреннюю, то и другое вместе, естественное совершенство глаз, выражения… Головокружительное видение на границе высшего понимания… Дарья жила в мире, подобному грозе в благословенный и тихий весенний день, когда современные дома из железобетона вдруг пустеют, становятся безлюдными; не разрушения, принесенные бомбами, в сияющем южном небе ни единого самолета – лишь чистое ощущение грозы и ужаса, возмущения и преступления, хрупкости вселенной, ощущение, возникшее без видимой причины в бездонной небесной синеве.
Как выразить этим окольным языком, словесными арабесками на границе запретного мучительные мысли? То, что есть, и чего нет, что повсюду и одновременно неуловимо. Как передать туманными нюансами противоречивое и слепящее очевидное? Дарье казалось, что ей это удалось. Первый разговор с Сашей в Ботаническом саду, затем в дальнем зале парижского
Поделиться книгой в соц сетях:
Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!