Межсезонье - Дарья Вернер

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+
1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 72
Перейти на страницу:

Но я же правда не плачу, глаза совсем сухие – а если провести рукой по щеке, то кажется, будто угодила случайно в соленую лужу. Я не плачу – просто слезы потоком катятся по щекам и падают на стол большими каплями. Только теперь я смотрю маме и сестре в лицо и замечаю, что щеки у них тоже мокрые.

Странно – говорит мама растерянно – очень странно. Она размазывает слезы по щекам, и глаза у нее совсем не заплаканные. Сестра смотрит удивленно – ничего себе, в первый раз у меня так, я не плачу, а слезы катятся. Как будто кто-то внутри всех нас открыл странный кран – и закрыть его нет никакой возможности.

– Нужно ехать в Москву, да? – Сестра вопросительно смотрит на нас.

Странная, безумная идея. Она ведь уже выбрала роддом в Зальцбурге. Ее передергивает, когда она рассказывает о нем, – «сестры как монахини, нас провели в уличной одежде – у какого-то мужика был насморк и кашель, но все равно провели – в отделение для недоношенных, даже без маски и халатов, медсестра подняла из бокса сине-фиолетового младенца, и все мы дышали своими бациллами на него. Она сказала – ничего страшного, тут всех пускают прямо с улицы».

Безумная идея. Но почему-то она сразу же кажется правильной всем нам.

Сестра будто оживает – оттаивает. Глаза блестят – она лихорадочно ходит по комнате: «Ему не надо говорить, не надо, я не стану ему звонить – он уже говорил, что отнимет у меня ребенка, когда я рожу, а меня выкинет».

Ощущение, что все это – верно, что ошибки тут нет, пронизывает до капилляров, до кончиков пальцев. Кажется, что вдруг сложилась вся картинка, нашлись недостающие пазлы. И это чувство безусловной правильности заставляет пениться кровь, будто новогоднее шампанское, окутывает предчувствием праздника, дает мне силы бежать в центр Вены за авиабилетом, маме и сестре – собирать вещи и планировать следующие месяцы в Москве.

И не оставляет до того самого момента, когда над моей головой из венского «Швехата» на восток улетает толстобрюхий самолет.

Соня

Шуба пахла растертой меж пальцев сухой ромашкой. Подержанная, конечно, – в магазине для бедных, – но определенно моя. В самом начале пути не привередничают, а берут то, на что хватает средств. Пусть кто-то отходил в этой шубе дюжину лет и пришил взамен старой, хлипкой новую петлю у воротника, из металлической цепочки, царапающей шею, крепкой, на века, – но только с покупкой уюта по кусочкам начинается настоящая новая жизнь. Только тогда.

В вечер их отъезда в Москву мне почудилось – я увидела его лицо – близко, отчетливо. Оно оказалось бледным и андрогинным, как у сценической Смерти в мюзикле про австрийскую императрицу. Мне не было страшно; я ему даже обрадовалась – как старому знакомому. Потому что когда вдруг на тебя – впервые по-настоящему – накатывает одиночество, то радуешься даже будто посыпанному мелом лицу Межсезонья.

Ведь с одиночеством – как с горячим чаем: пока обжигающе-пряным не обдаст горло, не потечет удовольствием, горча танином, вниз, долго думаешь, с какого боку подобраться. И обязательно обжигаешь язык и губы.

– Добрвечер, – пробормотала старушка-соседка, которую я никогда до этого не видела, и юркнула в зазор приоткрытой тяжелой дубовой двери с обязательным рождественским веночком под глазком. По этим веночкам можно отличить квартиры, в которых живут, от квартир, в которых существуют.

Квартира встретила звуками – когда ты не один, почему-то их совсем не замечаешь: скрип рассохшегося шкафа, гулкий тенор подтекающего крана на кухне, хриплый вздох сырого каменного колодца, куда выходит окно маленького туалета.

Человеку, который внезапно оказался один – на целых три месяца, – приходится, наконец, заметить себя самого. И, к примеру, сделать себе яичницу с беконом.

Когда ты один-одинешенек в чужой стране, впервые зажечь газ, которого боишься до смерти, – личный подвиг победы над собой. Смешной, крошечный и глупый подвиг – по сравнению с тем, что приходится выносить людям, которым в жизни повезло меньше, чем тебе.

С самого детства у нас была электрическая плита – безопасная и уютная: иногда я стояла рядом и зачарованно смотрела, как раскаляются круглые плотные блины конфорок или как поджаривается в душной бане духовки мясо под майонезом, и сырно-майонезная шапочка запекается гладкими золотистыми, в рыжину, волнами.

Там ты был хозяином, причастным к волшебству, а четырехокая плита с черными глазницами ручек и стеклянной пастью – твоим помощником.

Газовая же плита – жесткая, своевольная диктаторша. Первобытно распускающаяся голубым венчиком неукрощенного огня, если все сделаешь правильно. Если нет – то может и убить.

Старая, почерневшая сковородка, полоски бекона суетливо шкворчат, шипят, съеживаются, пахнут острым соленым мясом, испускают жир, худея на глазах, а прозрачно-желтое сало – его, кажется, уже целая сковородка – раскаляясь, пузырится, как хорошее шампанское. За кухонным оконцем, выходящим на лестницу, процокали каблуки – кто-то, видно, вернулся с работы – хлопнула где-то наверху тяжелая дверь.

Будто некто невидимый подвернул руку – она на мгновение стала чужой, ее повело в сторону, и кипящий жир выплеснулся. Почему-то в такие мгновения совершенно не шевелишься – а просто почти безучастно, как будто все это происходит совсем не с тобой, смотришь, как красиво, брызгая картинно, словно на удачной фотографии, летит кипящее сало, с силой, проникая в каждую клетку, шлепается об тебя, преображая тебя в момент. Превращается мгновенно в яркокрасные полоски мяса, сплошь – от запястья до локтя.

А потом уже приходит боль – остро, хлыстом проедая до кости. И одновременно мысль – «надо выключить газ»; что сильнее, боль или мысль, ты не знаешь, и кажется, что мысль даже материальней, чем боль.

Я мечусь – бессмысленно, как мотылек у яркого дачного окна августовским вечером, – от раковины в коридор-прихожую-комнату. Потому что ничего другого не получается. Сую вздувшуюся безобразными волдырями руку под холодную воду, потом вспоминаю про масло и мучительно долго растапливаю в ожоге кусочек сливочного: пахнет паленым мясом, прогорклым салом и животным, неосознанным еще страхом.

Аптечки у нас нет – это привилегия тех, кто устроился где-то постоянно.

Люди! Конечно же, люди! Соседи – ведь все уже наверняка вернулись домой. Все просто – нужно только попросить о помощи, чтобы не сидеть тут одной, с распухшей одеревеневшей рукой.

В Москве прямо по курсу жила Цецилия Соломоновна – она походила на английскую королеву Елизавету, да и внук был вылитый Чарльз. Она умела говорить на безупречном английском, будто прожила полжизни в Лондоне. Цецилия Соломоновна давала мне уроки языка – в комнате, унесенной из какого-то музея: с трюмо темного дерева, огромным диваном в стиле ампир и шкафом, забитым старинными книгами.

За стенкой – Валентин. Он даже на Новый год ходил в тренировочном – застиранном, синем, с пузырями на коленях. В подтяжках и тапочках с дырками на месте больших пальцев. Жена Рая – маленькая, коренастая, стриженная под мальчика – то и дело била его, и было слышно, как об стенку стучит то ли его голова, то ли ее кулаки. Валентин никогда не жаловался мужикам в импровизированной курилке, устроенной между мусоропроводом и грузовым лифтом, – его все устраивало. Валентин и тетя Рая никогда не ворчали, что мы играем на пианино – нудно, долго, разучивая гаммы. Они, кажется, даже радовались, что соседские дети занимаются музыкой.

1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 72
Перейти на страницу:

Комментарии

Обратите внимание, что комментарий должен быть не короче 20 символов. Покажите уважение к себе и другим пользователям!

Никто еще не прокомментировал. Хотите быть первым, кто выскажется?